Неоконченный полет (сборник)
Шрифт:
Приземлились. «Понял, почему я взял управление на себя?» — спрашиваю. «Нет, — говорит. — У меня все было в порядке». Я, знаете, даже растерялся. Пошел к командиру и попросил разрешения полететь с молодым авиатором вторично. И что бы вы думали? На том же месте фигуры все повторилось. Мне снова пришлось взять управление. Приказал идти на посадку. Мне было понятно, что юноша плохо чувствовал положение машины и ему этого до сих пор никто не говорил. Среди пилотов такие встречаются. В подобных случаях их переводят из авиации. Когда я сказал ему о допущенных им ошибках, его это нисколько
В тот день я не рассказал командиру о своих впечатлениях от полетов. А назавтра как-то поспешно выехал в местный дом отдыха...
Над лесом, из-за тучи, молниеносно вынеслись два самолета. Они летели прямо на аэродром. Все, кто сидели, вскочили. Машины пронеслись, и оглушительный рев моторов стих так же быстро, как и возник. Самолеты заходили на посадку. Майор взял в руки микрофон.
Обернувшись к подполковнику, он поспешно закончил свой рассказ:
— Через неделю в дом отдыха приехали люди из нашего полка. Они тотчас же разыскали меня и объявили, что у нас несчастье: разбился летчик. Я даже не стал спрашивать кто. Он, думаю, он, кто же еще. Так и есть. Он! Я глубоко пережил это происшествие. Я, только я был виновен в том, что случилось. Вот какая история, подполковник. Вам, вижу, не понравилось, что я наказал сержанта гауптвахтой?
— Вы действовали правильно, майор! Может быть, даже слишком правильно. Но это уже нюансы строгости. Я согласен с вами. Посмотрите — самолет садится!..
Майор улыбнулся, довольный, и включил микрофон.
Подполковник снял фуражку и снова начал аккуратно вытирать виски и тыльную сторону околыша. Перед его глазами все еще стоял наказанный сержант, а рядом с ним солдат с автоматом.
Присутствующие на старте офицеры, кроме майора, хорошо понимали подполковника. Сержант был его родным сыном.
СТАРИННАЯ ФРАНЦУЗСКАЯ ПЕСЕНКА
Головач вернулся после лечебных ванн умиротворенный, в состоянии приятной усталости. Он повесил на балконе для просушки полотенце, приготовил постель и, прежде чем опустить штору, еще раз посмотрел за окно.
Там был Кавказ. За сизыми волнами предгорья, на фоне прозрачного неба чуть заметно прорисовывался белой сияющей вершиной Эльбрус. От самых окон санатория по долине клубились пожелтевшие кроны, возвышались над ними зеленые острые шпили кипарисов.
— Благодатна земля твоя, Кавказ! И плоды, и источники, — прошептал Головач; у него было так легко на душе, словно все прекрасное на земле подкатывало к нему близко-близко и овевало свежестью и чистотой.
Постоял минутку перед окном и,опустил легкую штору, в которой с лета золотился теплый день.
Теперь приходили мысли о самом дорогом. О том, что ненадолго забывалось и неудержимо к нему возвращалось. На отдыхе, под хрустальным небом, в этой долине, окруженной каменными холмами, налитой горным воздухом и тишиной, Головач всегда ощущал полное обновление, уносился
Он вспомнил родной дом, семью, друзей и погрузился уже в сладкую дремоту, когда послышалась музыка.
Так было и вчера. В это же самое время в салоне санатория кто-то тихо играл — вкрадчиво, робко, раздумчиво.
Головач отряхнул дремоту без сожаления — мелодия была хорошо знакомая, близкая. И чем дольше слушал ее, тем больше она волновала его. Головач не увлекался музыкой, песни запоминал лишь те, какие связывались с какими-то близкими ему событиями и людьми. Музыка, которую Головач слушал сейчас, тоже как будто шла от чего-то волнующе знакомого.
Играй, дружище, играй! Это так прекрасно, что ты любишь эту песню. Возможно, мы только вдвоем знаем ее. Я слышал эту мелодию много раз. Для того, кто исполнял ее, она была молитвой. Увы, его уже нет. Не исключено, что ты запомнил эту мелодию одновременно со мной. Тот, кто уже больше не споет этой песни, нами никогда не забудется. Он был и останется человеком-звездой.
Вообще-то говоря, Филипп де Сейн был скромным французским летчиком и, если бы услышал мои высокопарные о нем слова, наверное, возразил бы:
— Коллега, ты забыл, что звезды очень далеки от земли, а я кроме неба любил и девушек, и вино, и друзей.
Это было зимой 1944 года. Февральским днем, когда ветер буквально сметал обледеневший снег, к нам на аэродром «в открытой всем ветрам России» (по выражению французских летчиков) грузовой машине привезли каких-то странных людей. Их было человек двадцать пять. Не то гражданских, не то военных. Машина остановилась перед нашей заваленной до половины снегом аэродромной «хижиной». Прибывшие сбились у бортов, как будто колебались: выпрыгивать ли им с грузовика или нет? Еще вчера в московской гостинице «Савойя» они запивали обед вином, спали под теплыми одеялами, давали интервью журналистам, а сегодня их уже терзал мороз и ветер.
Их маршрут начался где-то в Алжире, пролегал через Каир, Багдад, Тегеран, Баку, Москву и заканчивался здесь, у нас, на степном аэродроме. Они пробились сюда с окраин второй мировой войны, где только перекрещивались ее отголоски, чтобы броситься в бушевавшую русскую зиму и битву.
— Алле-оп! — И из машины полетел первый саквояж, а за ним юноша, другой, третий.
Худощавые, выбритые, с заботливо ухоженными усиками, в городских модных ботинках, куртках на «молниях». Переводчик еле успевал передавать нам их остроты.
— Друзья, вы уж не так много сбивайте фашистов, а то скоро оставите нас безработными!
— А нечего было вам так долго путешествовать.
— О, конечно, для нас это было настоящее свадебное путешествие.
— Медовый месяц...
— ...с ветерком Сахары.
Новички узнавали своих товарищей среди ветеранов «Нормандии»:
— Ты, Бертран?
— Франсуа!
— Заговори же со мной, черт возьми, по-русски!
— Пожалуйста. Но я за целый год выучил лишь одно слово.