Неостающееся время. Совлечение бытия
Шрифт:
Что конкретно говорилось там, за стеною, по этому поводу, ведомо только девочкам из тогдашнего 9 «а» да, быть может, еще Духу Божьему, витавшему по-над их партами, но только мысль по-серьезному и субстанционально, так сказать, поговорить не над спущенной облоно темой, а по-живому и для живой же себя, принадлежала, я уверен, Оле.
В девятом классе пришел новый директор школы, молодой последователь известного педагога-новатора Сухомлинского.
Сухомлинский полагал, что изобличать и репрессивно выкорчевывать из детей «плохое», чтоб оно не разбухало, не надо, – надо развивать и способствовать росту «хорошего», и
И вот пошли у нас всякие поддерживающие рост «хорошего» праздники.
Праздник «чести школы» (не помню, что это).
Спортивный праздник – школьные олимпийские игры.
Праздник… э… песни… Да, Праздник песни. Именно так.
Новый директор сам повел в нашем 9 «б» русский язык и литературу, и за все годы ни-шатко-ни-валкой учебы моей литература в школе начала мне потихонечку нравиться.
Эдак как-то бодро, подбористо он, неплохой волейболист, ходил туда-сюда между рядами парт наших, помахивал согнутою рукой и читал:
Я лежу, —Палаткав Кемпе «Нит-Гедайке»… —без усилья попадая в ломано-неясный будто бы, а в реалии грациознейший, из черненого несгораемого серебра кованный ритм…
С Маяковским у них, у нашего директора В.А. и поэта революции, обнаружилась одна задача – уговорить себя и всех, кто соглашался слушать, что хамский, блефующий и духовно беспомощный режим, не поперхнувшись сожравший всех без исключенья детей своих, способен по глубочайшему их хотению и по щучьему велению переделаться в великодушный и понимающе-человечный.
Умри, мой стих, —безукоризненно в интонации читал нам В. А., —
Умри, как рядовой,Как безымяннымина штурмахмерлинаши…Отец его в тридцать седьмом был арестован по пятьдесят восьмой и сгинул где-то в ГУЛАГе еще до войны.
Его вырастил отцовский друг.
Сам же он, трактуя человеческое существование диалектически-марксистски, в практической жизни вел себя как прирожденный христианин – чуял в себе душу, не отдавая ее в услуженье ни мамоне, ни плоти своей, ни закамуфлированной под «ответственность» честолюбиво-гордынной самости…
И вот назначен был Праздник песни, устроенный и воплощенный всеми нами по его, В.А., педагогической идее.
Мы выехали электричкой на озеро Еловое, разместились в привезенных и тамошних, турбазовских, палатках и ранним вечером, часов эдак в пять, собрались вокруг какой-то сымпровизированной и возвышенной относительно зрителя «эстрады».
И хорами, ансамблями, трио, дуэтами и соло стали друг перед другом петь и взаимооцениваться.
Ашники под водительством альтиста Трубецкого спели про травой поросший бугорок не дождавшейся «героя мужа своего» Прасковьи.
Мы – про лежащего неживым в бурьяне дружка.
Вэшники и гэшники – еще что-то хорошее на душевные послевоенные слова Алексея Фатьянова…
Громким баритоном под аккордеон Женя Рыбаков спел про русскую бригаду, бравшую Елисейские поля, и отчего-то хуже,
Мы расчувствовались и «оплакивали вслед», расширяя в себе хорошее, сгинувших и погибших на войне, да только… – сдается мне с некоторых пор – «били чувством» все-таки повыше цели.
Мы сами были еще не настоящие, из голых намерений, из гуттаперчи… Бройлеры без завязи, без структурирующего онтологического центра в душе…
Мы еще, как называл это Павел Васильев, не начинали жить.
Не ведали, как опасно ходим.
Что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими.
Что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их [5] .
Не помню, кто и с какой песней победил в тот раз. Кажется, что не мы.
5
Мф. 7,13–14.
…Но зато вечером, поздно, в зачине единственной ночи на родниково-родоновом озере Еловом (с лодки на глубине тридцать метров тогда еще было различимо дно) произошло событие, из-за которого я и затеял, собственно, все это вспоминать и рассказывать.
В первый раз у нас с «а» произошел вечер у одного костра, к сожаленью, полуформальный и совсем краткий, поскольку, вдосыть напереживавшись днем, мало кто отыскал силы задерживаться к ночи. Мало-помалу все отошли спать-почивать по давно ожидавшим их палаткам со спальниками.
Осталось в конце концов трое – мой затесавшийся не к своим кореш из 9 «г», я и… да, Оля Грановская, неформальный лидер, Белоснежка и Снежная королева из застенно-загадочного 9 «а».
Как-то раз «для смеху» прошедший от балкона до кухонной форточки по полого-узенькому бордюру на пятом этаже, но, по таинственному устройству души, никогда ни с кем не дравшийся кореш курил сигарету, я подкладывал веточки, а Оля (она была в светло-красном вигоневом свитерке под цвет костра), со светлыми куделечками у лба, Оля спела нам одну такую штуку а капелла, «орифлему» [6] , я бы сказал, на слова не дозволявшегося к употребленью у нас в стране Сергея Есенина.
6
Букв. – «золотое пламя».
Голосок у певуньи был небольшой, не шибко-то и музыкальный, но не фальшивящий, ясный.
К тому же пела Оля с одушевлением и не на публику, не нам с корешем, а как бы самой себе или еще ближе, самому предмету послания, той женщине-музе…
И получилось хорошо. С поэзией.
Получилось – ночь, костер и вот такая девочка-снежинка, поющая изъятого у народа, у языкотворца… звонкого забулдыгу подмастерья [7] .
7
Из стихотворения В. Маяковского «Сергею Есенину».