Неотвратимость
Шрифт:
Тревога за Гурама и семью толкнула на нехороший поступок, было то уже в начале июля. Нехороший поступок, некрасивый, стыдный. Но ведь это ее муж!
Шла по улицам, стыдясь себя, встречных людей, все равно, знакомых или нет. Далеко впереди жалко сутулилась знакомая спина в ею же самой сшитой и выглаженной рубашке. Когда Гурам останавливался, Марина жалась к дереву или забору — не заметил бы… Не заметили бы люди, что она, хорошая жена, выслеживает мужчину, мужа, позоря тем его.
На бетонных ступенях у входа в кино сидела старуха, у ног ее корзина цветов.
В аллее сквера Марина увидела ее… Видела, как чуть не бегом бросился навстречу ее муж Гурам, который всегда был немножко ленивый, немножко важный в своем доме. Ее Гурам!.. Откуда взял, где нашел такую улыбку?! Блестят белые зубы, все лицо сияет, а в глазах робость, как у мальчика перед царицей… Для Марины у Гурама не было такой улыбки — был высокомерный смех. Для Марины не было робкого и счастливого блеска глаз… Для жены не было тюльпанов. Все — для русской, злой, нехорошей, которая его околдовала… Подбежал и вложил в руку девушки тюльпаны, хотел ее обнять… Она оттолкнула Гурама. Хлестнула цветами по лицу… Бросила тюльпаны в пыль и пошла. И Гурам покорно принял удар женщины. С жалкой улыбкой тащился за ней как побитая собака…
Марина больше не хотела видеть его унижение. Ее муж Гурам!.. Девушка была красивая, очень красивая…
Ночью он пришел домой, сел за стол и налил себе крепкой чачи.
— Гурам, — сказала ему Марина. — У тебя есть дом и семья. Зачем тебе русская девушка?
Он выпил чачу, поднялся и ударил жену по щеке. Она забилась в свой угол и плакала. А он сразу о ней забыл. Пил чачу, плакал, опять кому-то грозил.
Через два дня хмуро буркнул, что поедет торговать фруктами на Урал.
— Теперь ясно, Алеша, что Адамия и Красилова знакомы. И оба отрицают это.
— Не просто знакомы, а состояли в преступном сговоре.
— Вот это еще не доказано. Могли быть у них и просто… ну, скажем, лирические отношения. Впрочем, подожди-ка! Ты, кажется, говорил, что он приносил ей цветы, тюльпаны?
— Это тебе рассказала жена Адамии. Тюльпаны, вот поди ж ты! А он как будто не из тех, кто приносит цветы. Такие, как Гурам, чаще приносят деньги…
— Тот студент, Костей его зовут? Он дарил Красиловой цветы? А Гурам, ты полагаешь, деньги? Интересно, куда повернулось ее сердце — к тюльпанам или к рублям?
10
— И больше вам нечего сказать, Валя?
— Гражданка следователь, ну чего вы все меня спрашиваете? Зачем в Сухуми привезли? Дело-то мое ясное… Ну, украла, сделала глупость такую опять, ну и судите по сто сорок четвертой статье, чего ж еще? Если я в непризнанке, тогда другое дело. А я сразу честно все признала — виновата. Одного хочу — чтобы не отправляли в прежнюю колонию. Пусть в Красноярске, в Сухуми, хоть где, лишь бы там меня не знали, прежнюю… Тогда, может, последняя это моя ходка. Ну, в какую колонию, от вас уж не зависит, вы свое дело сделали.
— Не сделала еще, Валя. Но обязательно сделаю, найду правду. Чуть раньше или чуть позже, но найду. Помогите мне, Валя.
— Я? Чем же я-то помогу? Я — воровка…
— Трудно поверить, Валя. Вот сидите вы здесь, обыкновенная хорошая девушка… Скажите, Валя, была у вас любовь?
— На что вам? Любовь уголовно не наказуема. И не смягчающее обстоятельство.
— Думается мне — для вас смягчающее.
— Как так?
— В колонии вы совсем другая были, злая, грубая. А сейчас…
— Тогда я совсем дура была, вот что. Ничего не понимала.
— Отчего же сейчас поняли? Не от любви?
— Нет, так… Надоело прежнее. Вы для дела какого-нибудь спрашиваете? Или так, по-человечески?
— Дело делом, а человек сам по себе ведь интересен.
— И я?
— Вы тем более. У вас сейчас какой-то перелом.
Красилова отвернулась и сказала:
— Не перелом, а все вдребезги. Если вы не для протокола, а по-человечески… то скажу вам вот что: счастья у меня нет и не будет, а раз так, то мне теперь все равно — что срок тянуть, что хоть бы и умереть. А отчего так, это уж мое дело, только мне подсудное. Вам ни к чему, понятно?
— Понятно. Вы сами себе преступница, себе злодейка, так? И никакой суд вас сильней не накажет, не отнимет того, что сами у себя отняли. Так?
Что это — Красилова готова заплакать? Глаз не видно, скрыты за волной волос, но пухлые губы вздрагивают, уголки их горестно опустились.
— Поверьте, Валя, мне очень жаль вас.
— Не надо, Наталья Константиновна…
Как не пожалеть — такая славная девчонка пропадает. По имени-отчеству впервые назвала… Девчонке в двадцать лет, Вале, самый близкий человек сейчас — следователь. Не с кем больше говорить по-человечески Вале. Придется отпустить в камеру, допрашивать в минуту расслабленности ее — душа не поворачивается. Вроде как воруешь откровенность. Придется отпустить в камеру.
Или как? Если не сейчас, то когда? Когда очерствеет в камерах и потеряет эти слезы? Да и слезы — не обычная ли то блатная сентиментальность? Не похоже… Но нет, прерывать допрос не следует.
— Одного не могу понять, Валя. Ну, вам все равно. Но есть другие девушки, которым не все равно, которые хотят по-настоящему жить. Может быть, кому-то из них грозит такая же судьба, как у вас. Или вам не жаль их? Так помогите обезвредить тех, кто толкает девушек на преступление.
Губы перестали вздрагивать, отвердели. Красилова отвела волосы, посмотрела исподлобья. Что ж, в камеру отпускать поздно, надо идти в атаку, идти сейчас,
— Или боитесь Гурама?
— Не знаю никакого Гурама!
Надо идти в атаку.
— Знаете. Вы вместе летели в Магадан.
Красилова выпрямилась. В еще влажных глазах злость.
— Ах, вон вы чего, гражданка начальница! Ловите, да? А я-то дура!.. Ха, жалко ей меня стало!
— Да, жаль. Несчастная вы. А могли бы… Понимаете ли вы, что вас любили! Не знаю, как вы, а вас очень любили. Вы в красноярской тюрьме сидели, а Костя Гурешидзе все еще надеялся, что вернетесь, приносил вам цветы. Тюльпаны. Помните Костю?