Непокоренные: Избранные произведения
Шрифт:
Уже можно приподнять завесу над Майданеком и поведать всему миру страшную повесть о Люблинском лагере — «лагере для уничтожения».
Лагерь для уничтожения. Фернихтунгслагерь.
Международный лагерь смерти.
На воротах его можно было бы высечь надпись: «Входящий сюда, оставь все надежды. Отсюда не выходят».
Из всех стран оккупированной Европы приходили сюда транспорты обреченных на смерть. Из оккупированных районов России и Польши, из Франции, Бельгии и Голландии, из Греции, Югославии
То, что фашистам неудобно было делать на западе или даже в самой Германии, можно было свершать здесь, в далеком восточном углу Польши. Сюда пригоняли на смерть всех, кто выжил, выстоял, вынес каторжные режимы Дахау и Флоссенбурга. Все, что еще жило, дышало, ползало, но уже не могло работать. Все, что боролось и сопротивлялось захватчикам. Все, кого гитлеровцы осудили на смерть. Люди всех национальностей, возрастов, мужчины, женщины и дети. Поляки, русские, евреи, украинцы, белорусы, литовцы, латыши, итальянцы, французы, албанцы, хорваты, сербы, чехи, норвежцы, немцы, греки, голландцы, бельгийцы. Женщины из Греции, остриженные наголо, с номерами, вытатуированными на руке. Слепые мученики подземного лагеря завода «Дора», где производились «ФАУ-1» — самолеты-снаряды. Политические заключенные с красными треугольниками на спине, уголовники с зелеными, «саботажники» с черными, сектанты с фиолетовыми, евреи с желтыми. Дети от грудных до подростков. Те, кому не было еще восьми лет, находились при родителях. Восьмилетние же «преступники» заключались в общие бараки. Совершеннолетие в лагерях смерти наступает очень рано.
Сколько сотен тысяч было уничтожено в этом международном лагере смерти? Трудно сказать. Пепел сожженных развеян по полям.
Но сохранился страшный памятник.
На задворках поля за крематорием есть огромный склад. Он весь доверху заполнен обувью, раздавленной, смятой, спрессованной в кучи. Тут сотни тысяч башмаков, сапог, туфель…
Это — обувь замученных.
Крохотные детские ботиночки с красными и зелеными помпонами. Модные дамские туфли. Грубые простые сапоги. Старушечьи теплые боты. Обувь людей всех возрастов, состояний, сословий, стран. Изящные туфли парижанки рядом с чоботами украинского крестьянина. Смерть уравняла всех. Вот так же, в общий ров — тело к телу — ложились умирать владельцы этой обуви.
Страшно смотреть на эту груду мертвой обуви. Все это носили люди. Они ходили по земле. Мяли траву. Они знали: высокое небо над их головою. Эти люди дышали, трудились, любили, мечтали… Они были рождены для счастья, как птица для полета.
Откуда свалилась на них коричневая беда? За что скосила их смерть? Вот их нет теперь… Их пепел развеян… Только мертвая обувь, раздавленная, растоптанная, кричит, как умеют кричать только мертвые вещи…
Зачем фашисты сохранили этот страшный памятник? Зачем собирали они и хранили обувь в складе?
В дальнем углу барака мы находим ответ. Здесь лежат груды подметок, каблуков, стелек. Все тщательно рассортировано. Каждая партия — отдельно.
Все это шло в Германию. Как пепел на поля, как тепло из крематория в змеевик. Кровь на подметках не пахнет.
Нет, только фашисты способны на такое!
Заместителем
Фашисты любят собак.
Они любят играть с ними, кормить их и ссориться с ними. С собаками у них быстрее находится общий язык. Шеф крематория Мунфельд имел комнатную собачонку. Начальник поля русских военнопленных играл с большим догом.
Эсэсовец Туман не пропускал ни одного расстрела, ни одной казни. Он любил лично присутствовать на них. Если автомобиль был доверху набит жертвами, он вскакивал на подножку и ехал на казнь.
Шеф крематория Мунфельд даже жил в крематории. Трупный запах, от которого задыхался весь Люблин, не смущал его. Он говорил, что от жареных трупов хорошо пахнет.
Он любил шутить с заключенными.
Встречаясь с ними в лагере, он ласково спрашивал:
— Ну, как, приятель? Скоро ко мне, в печечку? — и, хлопая побледневшую жертву по плечу, обещал: — Ничего, для тебя я хорошо истоплю печечку…
И шел дальше, сопровождаемый своей собачонкой.
— Я видел, — рассказывает свидетель Станислав Гальян, житель соседнего села, мобилизованный со своей подводой на работу в лагере. — Я сам видел, как обершарфюрер Мунфельд взял четырехлетнего ребенка, положил его на землю, встал ногой на ножку ребенка, а другую ножку взял руками и разорвал, — да, разорвал бедняжку пополам. Я видел это собственными глазами. И как все внутренности ребенка вывалились наружу…
Разорвав малыша, Мунфельд бросил его в печь. Потом стал ласкать свою собачонку.
Впрочем, уезжая из лагеря на новое и более высокое место, Мунфельд не взял с собой собачки. Он нежно простился с ней и бросил ее… в печь. Он и здесь остался верен своей природе.
Эсэсовец Шоллин, захваченный нами, занимал в лагере скромное место: он был фюрером кладовой. Он принимал одежду новоприбывших заключенных. Он обыскивал голых людей. Заставлял их раскрывать рты. У него были специальные никелированные щипцы, — он вырывал ими золотые зубы.
До войны Шоллин был мясником на бойне. Его призвали в армию, потом отпустили: мясники нужны были в Германии на бойнях. В 42-м году его все-таки снова призвали и направили сюда, в лагерь. Теперь мясники нужны были здесь.
Шоллин стоит сейчас перед нами и плачет. Он пойман. Слезы эсэсовца — какие это отвратительные слезы!
Прежде Шоллин не плакал. Гитлеровцы в лагере на Майданеке любили смеяться и шутить.
Вот одна из их «добрых» шуток.
Эсэсовец подходил к заключенному — любому — и говорил:
— Сейчас я тебя расстреляю!
Заключенный бледнел, но послушно становился под выстрел. Эсэсовец тщательно и долго прицеливался. Наводил пистолет то на лоб, то на сердце, словно выбирал: как лучше убить. Потом отрывисто кричал:
— Пли!
Заключенный вздрагивал и закрывал глаза.
Раздавался выстрел. На голову жертвы обрушивалось что-то тяжелое. Он терял сознание и падал. Когда он через несколько минут приходил в себя, он видел склоненные над ним лица: того, который «расстреливал» его, и того, который незаметно ударил его сзади палкой по голове.