Непорочные в ликовании
Шрифт:
— А этого обормота ты вообще слушай поменьше, — говорил еще врач Авелидзе. Был он черноволос, плешив, сутул, кривопал, был он отменный пьяница и сплетник, был он Георгий Авелидзе, тороватый грузин, душа всевозможных компаний в комиссариате.
— Ну, слушай не слушай, а надо дело делать, — хладнокровно возражал Кузьма.
— Знаю я ваши дела, — отвечал Авелидзе, собирая свою медицинскую сумку. Он посмотрел еще раз на ладную фигуру Неглина и, если до того что и хотел сказать еще, так теперь воздержался.
Дверь распахнулась, и вошел комиссар Кот
— Жить будет? — кивнул он в сторону стажера.
— Лучше нас с тобой, — крякнул Георгий и скучно потянулся к выходу.
— Там тебе тоже есть работка, — вдогонку ему Кот говорил. — Десятерым телкам ласты склеили. Некоторые упирались…
— С вами не соскучишься, — отозвался врач выходя.
Кот еще раз обвел взглядом подчиненных.
— Ну что ж, мероприятие как всегда в двенадцать. Традиция — дело святое. — Вот он встретился взглядом с Кузьмою, и тот глаз не отводит, так стоят они и друг друга разглядывают, кто кого переглядит, должно быть, состязаются. — Ну а ты что здесь делаешь? — Кот говорил.
Кузьма с его дерзкой осанкою и усмешкой в глазах непокорных стоит и к комиссару руку протягивает.
— Пистолет!.. — говорил он.
Комиссар еще выдержал паузу, и была тишина гнетущей или полной гротеска проходящего времени, и вот наконец, не оглядываясь, говорил кому-то:
— Пойдешь сейчас к дежурному, скажешь, чтоб отдал ему пистолет. Скажешь, Кот приказал.
Кузьма Задаев вздохнул облегченно, хотя и почти не приметно. Длинноволосый инспектор Задаев теперь своего добился, должно быть. Он всегда умел добиться своего — этого уж у него не отнимешь.
23
Сверху продолжало громыхать, тревожно и глухо, в минуту по нескольку раз. С потолка осыпалась местами какая-то труха и штукатурка, но Ш. это не слишком беспокоило. Он нашел себе место и не собирался никому его отдавать. Ф. пребывал в своем излюбленном равнодушии, в позе на корточках и с закрытыми глазами, со спиною прижатой к холодной стене. Существование свое решил укреплять он изощренной арматурой безверия, к тому же еще порою решался он держать пред собою экзамен на высокое звание недочеловека. Поодаль группами здесь еще сидели люди, также пережидавшие обстрел. И была канонада нового дня наступившего как будто какое-то свинцовое предисловие.
— Ты тут спишь, а у меня там машина гибнет, — говорил Ш. в сердцах его и в содрогании.
— Люди гибнут за металлолом, — отозвался Ф. со своим бездыханным сарказмом. Глаз он решил не открывать до тех пор, пока не совладает со своим скоротечным отвращением к миру и к своим окаянным мгновениям. Он засунул руку за пазуху и потихоньку примерился к рукояти спрятанного там оружия. Он почувствовал тепло рукояти, и ему было хорошо от этого тепла.
— Если мы Ротанова не найдем, — говорил Ш. полувстрепенувшимся и дрогнувшим своим голосом, — все наши усилия — псу под хвост.
— Ты его еще не искал, — не согласился Ф.
— Здесь же тебе город, — говорил
— Не шагай, — только и отрезал Ф.
Мимо двое прошли лет двадцати пяти, оба небритые, у обоих повязки нарукавные офицеров гражданской обороны, идут и на сидящих людей смотрят. На Ш. взглянули неприязненно и дальше направились, и Ф. у них интереса не вызвал, а ведь искали кого-то, и только белки их глаз нетерпеливых в полумраке антикварно и жидко поблескивают. У двух теток спросили документы, но почти не стали разглядывать те, вскоре вернули и прочь двинулись. У Ш. его расхристанное сердце билось мимолетной и гулкой тревогой.
— Если бы это время поскорее подохло… — беззвучно только сказал себе Ш. Он смотрел на неверные огни керосиновых ламп, подвешенных на крюках у стены. Ему ничего не стоило назначить в свои фавориты все самое безнадежное и бессодержательное, тогда, по крайней мере, было бы чем пополнять его избранные каталоги причудливости. Отечеством ему было отчаяние, родиной — негодование, в сердце своем и смысле своем сознавал Ш. Он всегда умел предугадывать самые трагические сценарии своего ничтожного обихода. И он еще всегда состоять пытался избранным сторонником беспокойства и безволия.
— А скажи, мне, Ф., что для тебя есть счастье? — спрашивал еще Ш. С сугубою конфиденциальностью содержания спрашивал.
— То, что для тебя блевота, — только и огрызнулся Ф. с дерзкой непокорностью его произвольного голоса. Временами он все же бывал несомненным сторонником катафатической теологии.
Ш. помолчал, и вдруг с места вскочил, и в глубь бомбоубежища двинулся. Любопытно было взглянуть ему на все изношенное простонародное быдло, говорил себе Ш., собравшееся здесь пересидеть опасное время. Он и шагал, с брезгливостью рассматривая расплывшихся теток, потертых старикашек, замызганных подростков, он шел, временами пригибаясь под невысокими закопченными кирпичными сводами. Шагал он.
На место Ш., на краешек скамьи, втиснулись две женщины, мать и дочь, должно быть; Ф. покосился на них через полуприкрытые свои веки.
— Если бы потом картошечки достать… — говорила старшая. — Скорей бы уж это закончилось.
— И что? — равнодушно отозвалась дочь.
— Отварить бы можно было.
— Зачем? — говорила молодая собеседница.
— Маслицем заправить.
— У тебя есть масло?
— Тоже бы достать.
— Перестань, — только и просила девушка.
— Поговорить нельзя, что ли?! — возражала мать.
Снова вернулись двое небритых с повязками, остановились и женщин разглядывают.
— Ну что? — наконец говорил девушке первый.
— Что?
— А ну-ка, пошли с нами, — снова говорил тот.
— Куда?
— В дежурку. Документы проверить.
— Да-да, — подтвердил другой. — Нужно проверить.
— Документы у всякого человека должны быть в порядке.
— Вот мы и проверим, — с ленцою наперебой говорили офицеры.
— Зачем это? — заголосила вдруг мать. — Не ходи никуда. Слышишь?