Непорочные в ликовании
Шрифт:
Коротышка и вправду добыл из-под сиденья рулон полупрозрачной замызганной пленки и расстелил ее возле порога. Потом принял босые, в одних носках, ноги Максима, которые подал тому Гальперин, потянул их вглубь фургона. Хрустящею пленкой накрыл коченеющее тело молодого человека, уложенное на пол фургона, и перед тем, как Гальперин захлопнул дверь, посмотрел вверх на стену дома со стороны, выходящей на север, и в четвертом этаже увидел окно разбитое и ниже его аппарат с трубкой, казавшиеся застывшими.
15
И было утро, новое
Они слушали свои шаги и стук сердца, они считали свои вздохи, кожею своей они срастались с безветрием, душою — с безлюдьем и безвременьем, они немало теперь обгорели душой в их небывалой внутренней жизни. Кто-то из них любил сидеть на берегу моря в непогоду, в ноябре, и глазами полными сухости смотреть вдаль, видя лишь одну серость вдалеке, чуть выше горизонта; другие того не любили и даже от самой мысли о подобном провождении времени впадали в ярость, почти всегда, впрочем, искусно скрываемую.
Люди на земле, или только вблизи города, этим было почти все сказано, и когда у одного на лице зажигалась радость с ее тусклым оловянным блеском, или другой равнодушно перебирал зерна своей избранной досады, меж ними и всеми иными, теми, что топчут почву от утра и до ночи в поисках их насущной провизии, никогда не проскакивала искра согласия, не завязывались нити соединения. Иногда они тяготились своими именами, своими повадками, своими биографиями, и все свершающееся, монотонное или сверхъестественное, происходило будто не с ними и не в этом мире, но будто в пыльном луче синематографа, вырывающемся из усталых утроб их в пустые и равнодушные окрестности. Безбожность ныне царит над землею, но безбожность, играющая в свои беспредельные игры. Они вполне сжились с канонадами, когда те были от них далеко, но стоило только звукам побоищ приблизиться к их ничтожным жилищам, они тотчас начинали вертеться ужом, мышью прятаться по щелям, вспоминали все свои полузабытые молитвы, сарказмы и заклинания.
И все же: было ли существование их полноценным? Нет, никогда не было существование их полноценным: если был вокруг шум, так не было ярости. Если была ярость, так никогда не находила для себя точных наречий. Человек, человек, это всего лишь человек, с краеугольным ничтожеством его смысла и представлений; и как же не поражаться еще неимоверному своеобразию его бесчисленных стилистических ошибок?! Но все же только не требуйте от него невозможного, не ждите от него гордости, когда он распластался ниц, не ждите от него точности, когда он распугивает и обижает окрестных ангелов абсолютным и холодным блеском своих беспорядочных молитв, не ждите
16
— Друг мой Ф., - с иезуитской любезностью начал Ш., шестым бесчувствием своим обнаружив в себе первые признаки подступающей скуки.
— Это, пожалуй, чересчур сильно сказано, чересчур сильно, — возразил его самодостаточный пассажир, справедливо гордившийся легированной сталью его обычных измышлений.
— Давно меж нами не звучало чего-то… нестерпимо богословского, — Ш. говорил. Ему, возможно, следовало бы подумать и о некой новой фонетике, о создании наиболее достоверных звуков для его непревзойденных сатир. Приятелю его Ф., впрочем, вовсе не импонировало быть сторожем его благоговейных глумлений. Он готов был затеять какую-либо собственную историю в противовес настойчивым россказням Ш.
— Я тебе не рассказывал, — лениво начинал он, — как я блевал под «Девятую симфонию» Бетховена?
— Да нет же, — возразил Ш., - я намереваюсь развернуть перед тобою картину, полную небесного совершенства.
Пальцы руки своей оторвав от колеса рулевого, с плебейской заскорузлостью жеста потеребил переносье, будто намереваясь чихнуть. С заправской решимостью держал он паузу, с кичливостью непревзойденного питомца подмостков. Из них двоих был он лидер в сарказмах, Ф. же превосходил того в номинациях незамысловатости и настырности.
— И вот мы видим нечто осиянное, — говорил Ш. — Декорации, по правде говоря, темны.
— Светлы, — возразил Ф., на лету подхвативший сомнительную метафору.
— И некто прохаживается посреди ангелов… — Ш. говорил.
— С бородой.
— Это необязательно.
— Но лик Его светел.
— Пусть так, — согласился покладистый Ш. — И вот посреди дней Его беззаботных бывает охвачен Тот неким томленьем. А теперь скажи мне, Ф.: мастурбирует ли наш герой, или предается блуду с двуполыми ангелами?
— Он сексуальный сомнамбула, и все прозябание мира имеет причиной единственно акты его пьянящего блуждания, — с кривоватой усмешкой лица его небритого Ф. говорил.
— Ты хоть обдумал это своим гипоталамусом? — неожиданно вскинулся Ш., вполне в духе его обычного словесного отщепенчества. Иногда с полуслова пробуждалось к жизни их обоюдное отвращение; но им все же удавалось порою вести их великие диалоги.
— Мы всего только бильярдные шары, — отвечал Ф., - не более, чем бильярдные шары в играх своеволия.
— А бильярд в половине какого? — с натужным любопытством осведомился Ш.
— Эта игра вне времени, хотя и в пределах пространственной определенности, — Ф. говорил.
— Погоди-ка, — вдруг отозвался Ш. с внезапным напряжением его холодного голоса. Он быстро стал выворачивать руль, дал задний ход и развернулся едва ли не на месте. Ф. с сожалением рассматривал серые корпуса крематория, до которых было уже рукой подать. Эта дорога не вела к центру города, но и сейчас, развернувшись, Ш. не стал от того уезжать.