Непорочные в ликовании
Шрифт:
7
Кто соорудил город сей — город страха и негодования — для позора и унижения его обитателей? Кто город сей нарек, кто его выпестовал, кто его возненавидел, кто был им погублен? Кто сам погубил тысячи душ и свою собственную, в первую очередь, во время битья свай, при закладке фундаментов, при строительстве его дворцов и рытье его каналов? Царь или князь или иной сильный, дерзкий и безобразный мира сего? Кто населил его народом — аристократами, конторщиками, торговцами, балеринами, учителями, телеграфистами, офицерами и обывателями?
История сего города туманна, хоть и много написано о ней, да вот можно ли верить
История написана и узаконена, и утверждена, да только не верьте ей и не внемлите, ни слухом уха, ни единой клеточкой тела, ни единой крупинкой памяти не верьте. Лучше уж вовсе глаза зажмурить и душу замкнуть, а если станут говорить: вот суть, вот смысл истории нашей, так уж презреть все эти лживые рассуждения и их фальшивых носителей, лучше отстраниться в самозабвение и безразличие, и пусть говорят, что хотят!..
Была война, невиданная и ужасная, и камня на камне не осталось в городе, потом годы прошли, война забылась, и даже старики забыли о войне той, да и самих их не стало, стариков помнящих. И вот отстроили город вновь, и сказали новые люди: таким и был всегда город сей, а если на фотографиях он другой, так врут фотографии, фотографии всегда врут, надо фотографии поправить, чтоб говорили правду… И поправили фотографии так, чтобы стали они говорить правду, и стала ретушь правдой людей. Картинка стала править миром, картинка сама стала миром, говорили теперь люди, верили теперь люди.
И был мир невиданный, страшнее всякой войны. И камня на камне не осталось во время сего мира, и лишь посреди руин — норы да логова. И не осталось людей с корнями да биографиями, и лишь тени с впадинами болезненными вместо глаз бродят по отчаянным закоулкам сего каменного мешка, кликушествуя и побираясь. И господа, новые господа, те, что сами из грязи в князи, из праха в верхи, брезгливо сторонятся сих перезрелых гаврошей. Иноплеменцы, инородцы, иноверцы, всяк ненавидит вас с достоинством своего лютого безразмерного сердца! Всяк готов кинуть в вас камень, расстрелять из любого оружия, перервать глотку, и все ради высоты и благородства звания своего. А вы огрызаетесь, огрызаетесь как псы на свирепого и безжалостного хозяина своего, приумножая тем самым окрестное тотальное озлобление. Зверь сидит в шкуре человека и издает рык свой звериный, рык неумолчный, и безвинен человек, как и зверь безвинен. И виновен человек, как всякий человек виновен, с рождения своего до смерти своей, каких бы праведных привычек не придерживался, а все равно виновен, ибо — человек, и дела его человеческие!.. Виновен он в перемене воздуха для груди своей, в перемене влаги для утробы своей, в перемене участи для сердца своего и даже в перемене расписания для смысла своего…
И вот ныне город сей как язва, как заноза, как бревно в своем глазу, и не вытащить их, не избавиться от них, не излечиться, как ни пытайся, а никто, впрочем, и пытается,
8
Оказалось, что не так уж просто туда было добраться: пешком не дойти — об этом нечего даже думать, но стоило Ванде остановить на дороге какую-то машину и сказать, что ей нужно к крематорию, водители тут же, как один, отказывались. Женщина стала уже нервничать, что-то там происходило, в этом районе, но Ванда никак не могла понять, что именно. Наконец какой-то мальчишка с лицом повзрослевшего Гарри Поттера согласился; видно, он, как и Ванда, не слишком-то был в курсе того, что знали, может быть, все. Ванда с облегчением забралась в его потрепанный драндулет, и они поехали.
— Тебя в армию-то не забирают? — спросила Ванда, с мгновенной острой жалостью взглянув сбоку на худощавое некрасивое лицо мальчишки.
— Нет. У меня туберкулез. Запущенный… — отвечал тот.
Ванда вздрогнула.
— А что ж ты запустил?
— Сначала я долго не знал. А сейчас мне наплевать.
— Как не знал? Как можно не знать?
— А так. Просто кашлял, и — все!..
— Лечишься-то?
— А чем? Да и зачем?
— Так ведь умрешь.
— А вы — нет? — спросил мальчишка.
— Ну, может, попозже.
— А вы точно знаете, что попозже?
— Точно не знаю. И что ж теперь — вообще не лечиться?
Тот закашлялся. Ванда едва заметно отстранилась, хотя и презирала себя, что отстранилась, но все ж сделала это и стала смотреть в окно, справа от себя.
— Лечиться, лечиться, — наконец хрипло говорил Гарри Поттер. — Лечитесь, если хотите. Я же не мешаю никому лечиться.
— Извини, — сказала Ванда.
— Это вы меня извините, — только и сказал мальчишка, тяжело дыша, после минутной паузы. И капли пота усталого на мгновение на лоб его просочились.
— Ты хорошо водишь, — сказала Ванда, чтобы только хоть что-то сказать.
— Зачем вам в крематорий-то? Родственник, что ли? — спрашивал женщину собеседник ее молодой.
— Ты забыл. Сегодня не суббота. Я по делам.
— Ах да, — бесцветно согласился водитель.
— Я только заберу одну бумагу и поеду обратно. Так что, если ты хочешь заработать еще, можешь меня и подождать.
— Я не смогу. Мне ехать надо.
— Ну ладно, ничего, — согласилась Ванда.
— Я правда не смогу подождать вас.
— Я же сказала, ничего страшного.
— Если бы я мог, я бы подождал вас обязательно.
— Ты уже начинаешь немного нудить, — сказала Ванда.
— Извините, — сказал Гарри Поттер. Сказал, будто выдавил из себя, делая усилие только, чтобы не закашляться снова.
— А что там сегодня происходит, не знаешь? Почему туда никто не хочет ехать? — спросила Ванда.
— Сейчас узнаем, — пожал тот плечами.
За кладбищем начинался массив старых кирпичных пятиэтажных домов, улицы были пусты, Гарри Поттер ехал свободно и быстро, лишь изредка притормаживая на приметных выбоинах асфальта. По обеим сторонам улицы кустарник колючий теснился, грязью засохшей заляпанный. Серые полуоткрытые дворы казались глухими, бездонными и будто безжизненными. Чуть в стороне упруго тянулись ржавые трамвайные рельсы.