Непорядок и раннее горе
Шрифт:
Манн Томас
Непорядок и раннее горе
В качестве основного блюда были поданы только овощи – капустные котлеты; поэтому вслед за ними сервировался холодный пудинг из отдающего мылом и миндалем порошка, лишь недавно появившегося в продаже, и пока Ксавер – юный слуга в шерстяных белых перчатках, желтых сандалиях и полосатой куртке, из которой он несколько вырос, – водружает его на стол, «большие» осторожно напоминают отцу, что сегодня гости.
«Большие» – это, во-первых, восемнадцатилетняя Ингрид, кареглазая, весьма привлекательная девушка, которой предстоят выпускные экзамены – скорее всего, она их сдаст, хотя бы уже потому, что вскружила голову всем преподавателям и самому директору настолько, что те положительно во всем ей потакают; впрочем, Ингрид отнюдь не думает воспользоваться аттестатом зрелости, а, полагаясь на свою приятную
«Большие» называют родителей «стариками» – и не за глаза, а открыто, уважительно и любовно, хотя Корнелиусу всего сорок семь, а жена его на восемь лет моложе. «Достопочтенный наш старик», говорят они, «славная наша старушка». А родители профессора, запуганные, сбитые с толку старики, доживающие свой век у себя на родине, на языке «больших»
именуются «предками». Что касается «маленьких», Лорхен и Байсера, которые обедают наверху с «сизой Анной», прозванной так за сизые щеки, то они, следуя примеру матери, зовут отца просто по имени – «Абель».
Это милое, фамильярно-доверчивое обращение звучит необычайно потешно, особенно когда его лепечет сладкий голосок пятилетней Элеоноры, – судя по сохранившимся детским фотографиям госпожи Корнелиус, она очень похожа на мать, и профессор в ней души не чает.
– Старикашечка, – вкрадчиво говорит Ингрид и кладет свою большую, но красивую руку на руку отца, который, следуя бюргерскому, не лишенному здравого смысла обычаю, восседает во главе семейного стола, напротив жены,
– слева от него сидит Ингрид. – Милый родитель, разреши мне коснуться того, что, бесспорно, улетучилось из твоей памяти.
Сегодня после обеда должен состояться «детский крик на лужайке», с селедочным салатом в качестве гвоздя программы. Так что не падай, пожалуйста, духом и не унывай: в девять часов все будет кончено.
– А? – – говорит профессор, и лицо у него вытягивается. – Ну что ж, хорошо. – И он кивает толовой в знак того, что подчиняется неизбежности, – А я думал… Разве сегодня? Да, да, четверг. Как время бежит!
И когда же они пожалуют?
– В половине пятого, – отвечает Ингрид, которой брат неизменно уступает первенство в переговорах с отцом. Значит, у Корнелиуса еще есть время отдохнуть наверху, куда не доносится шум. От семи до восьми он все равно гуляет, а при желании может даже ускользнуть через террасу.
– О! – бурчит Корнелиус, как бы подразумевая: «Не надо преувеличивать!»
Но тут вступает Берт:
– Ведь это единственный вечер, когда Ваня не занят в спектакле.
В другой день ему пришлось бы уйти в половине седьмого. Гости были бы очень огорчены.
«Ваня», Иван Герцль, первый любовник, восходящее светило Государственного театра, в большой дружбе с Ингрид и Бертом, которые частенько пьют у него чай и навещают его в театральной уборной. Он артист новейшей школы и, с точки зрения профессора, ведет себя на сцене крайне неестественно: принимает вычурно-танцевальные позы и надсадно воет.
Профессора истории этим не купишь, но Берт крепко подпал под влияние Герцля и даже стал подводить глаза, что не раз уже вызывало неприятные, но остававшиеся беа последствий объяснения с отцом. С бесчувственностью юности к душевным терзаниям старших Берт заявляет, что все равно он будет подражать Герцлю в каждом его движении не только если изберет карьеру танцора, но даже и сделавшись кельнером в Каире.
Корнелиус, вздернув брови, склоняется перед сыном, тем самым подчеркивая учтивую сдержанность, отличающую его поколение. Ирония этой немой сцены лишена назидательности и не имеет прямого адреса:
Берт в равной мере волен отнести ее к себе и к сценическим дарованиям своего друга.
– А кто еще придет? – спрашивает хозяин дома.
Ему перечисляют ряд имен, более или менее знакомых, – тех, кто живет здесь же в предместье или в городе, а также нескольких гимназических подружек Ингрид. Кстати, надо созвониться еще кое с кем, например, со студентом и будущим инженером Максом Гергезелем. Произнося это имя, Ингрид тут же переходит на слегка гнусавый, протяжный говорок, по ее мнению отличающий все семейство Гергезелей, и так живо, потешно и правдоподобно подражает ему, что родителям от смеха грозит опасность подавиться невкусным пудингом. Ведь и в нынешние времена нет запрета смеяться над тем, что смешно.
Между тем в кабинете профессора заливается телефон, и «большие» мчатся туда, не сомневаясь, что звонят именно им. Последнее вздорожание многих заставило отказаться от телефона, но Корнелиусам все же удалось сохранить его, как удалось сохранить и дом, выстроенный еще до войны.
Все это благодаря многомиллионному жалованью, которое причитается Корнелиуеу как ординарному профессору истории. Их загородный дом изящен, удобен, хотя за последнее время несколько обветшал, – из-за недостатка строительных материалов его не ремонтируют, – и вдобавок он обезображен железными печурками с длинными трубами. Но в этом обрамлении, где протекала жизнь некогда состоятельных бюргеров, теперь живут не так, как полагалось бы, – убого и трудно, в поношенном и перелицованном платье. Дети не знают иного образа жизни, для них все это в порядке вещей, – они прирожденные пролетарии из собственного особняка. О нарядах они особенно не беспокоятся. Это поколение довольствуется одеждой, отвечающей требованиям времени, – прямым порождением нищеты и изобретательного вкуса, – летом она сводится к полотняной блузе с кушачком и к сандалиям. Бюргерам старшего поколения приходится труднее.
Оставив свои салфетки на спинках стульев, «большие» ушли в соседнюю комнату и беседуют с друзьями. Звонят все больше приглашенные.
Они сообщают, что придут или что не могут прийти, или же договариваются еще о чем-нибудь, и «большие» объясняются с ними на жаргоне, принятом в их кругу, условном наречии, полном забористо-шутливых словечек и выражений, едва доступных пониманию «стариков». Тем временем и родители совещаются между собой о том, чем бы накормить гостей. Профессор проявляет бюргерское тщеславие. Он хотел бы, чтобы, кроме итальянского салата и бутербродов на черном хлебе, был еще и торт или что-нибудь похожее на торт. Но госпожа Корнелиус говорит мужу, что у него непомерные претензии: «Молодые люди не рассчитывают на такую роскошь»; «большие», вернувшись к своему пудингу, поддакивают ей.
Хозяйка дома, от которой Ингрид, правда более рослая, унаследовала свои внешний облике, утомлена и вконец замучена убийственными трудностями ведения хозяйства. Ей следовало бы побывать на курорте, но теперь, когда все пошло кувырком и почва под ногами так неустойчива, это неосуществимо. Она думает только о яйцах, которые необходимо купить сегодня, и все возвращается мыслью к этим яйцам, ценою в шесть тысяч марок; их отпускают только один раз в неделю в определенном количестве и в определенной лавке, здесь, неподалеку, так что дети сразу же после обеда, оставив все другие дела, должны снарядиться в поход за ними. Дани, соседский мальчик, тоже пойдет вместе с «большими», и Ксавер, скинув подобие ливреи, отправится вслед за молодыми господами. Дело в том, что лавка еженедельно отпускает всего пяток яиц на семью, а значит, молодым людям придется заходить туда врозь, поодиночке, да еще под разными вымышленными именами, чтобы обогатить дом Корнелиусов двумя десятками яиц, – излюбленное развлечение для всех его участников, не .исключая и «мужичка» Клейнсгютля, но прежде всего Ингрид и Берта.