Нерешенные проблемы теории эволюции
Шрифт:
ОТ ПЛАТОНА К ГЕРАКЛИТУ
Чтобы эффективно выполнять функцию сохранения и продления человеческой жизни, культура сама должна обладать известной устойчивостью. Поэтому приверженность культурным традициям имеет позитивное значение, во всяком случае до определенных пределов. Эволюция культуры, как и любой сложной системы, проходит через серию устойчивых и кризисных состояний. В этом отношении она не отличается от эволюции биосферы. В обоих случаях импульсы развития поступают от взаимодействия с другими сопряженно эволюционирующими системами (о роли производственных отношений и политических надстроек в развитии человеческого общества каждому известно со школьной скамьи).
В мире культуры при всем его многообразии есть ключевые идеи,
Переход к новому этапу эволюции культуры носит более или менее явный кризисный характер. Происходит смена ключевых идей, приводящая в движение всю застоявшуюся систему. Соответственно в каждом кризисе есть свои ключевые фигуры. Благодаря Копернику мы переместились из центра мироздания на небольшую планету второстепенной звезды. В результате мы стали скромнее оценивать свою космогоническую роль. Если раньше человек видел себя в центре противоборства вселенских сил добра и зла, то в свете новой космогонии это представление стало казаться по меньшей мере преувеличенным. Плоскость симметрии мироздания теперь уже не проходила между душой и телом, которые смогли воссоединиться, возродив цельную личность. Искусство Возрождения представляло эту личность вполне земной, полнокровной и богоподобной в своей вновь обретенной гармонии.
После Дарвина нам пришлось расстаться с богоподобностью, а вместе с ней и с типологической концепцией идеального человека, на которой держалось ренессансное и производное от него академическое европейское искусство.
Мы уже знаем, что додарвиновская систематика была типологической: считалось, что. каждый вид, род, класс имеет свой. стандарт, соответствующий первоначальному замыслу, а все отклонения от него рассматривались как уродства или «разновидности» (теперь разновидность имеет другой смысл — это часть вида, типологи же исключали ее из вида). Так и для человека предполагалось существование некоего физического, духовного или комбинированного стандарта, образца, и живопись давала нам о нем зрительное представление в виде златокудрых мадонн и одухотворенных спасителей, демонстрирующих на кресте отличную мускулатуру.
Мировоззренческим оправданием физической и духовной стандартизации было представление о богоподобности человека и боговдохновенности моральных и эстетических установок (хотя эти установки исподволь менялись, боги менялись вместе с ними, так что соотношение между прекрасным и божественным сохранялось). Отклонение от стандарта (богоподобности) рассматривалось как следствие плохого поведения (греховности). Младенцы соответственно считались наиболее бого(ангело)подобными, поощрялось сохранение младенческих признаков во взрослом состоянии — физический и духовный педоморфоз (раннее христианство ориентировалось в основном на убогих и нищих духом; в самом Иисусе подчеркивались педоморфные черты, преломленные в культе мадонны: бог изображался или младенцем, или, в сцене оплакивания, снова на коленях у матери в виде большого ребенка).
Искусство, таким образом, утверждало неизменность как физического облика человека, так и его духовных ценностей. Во второй половине XIX в. технический прогресс, быстрое изменение образа жизни подготовили умы к признанию неизбежности эволюции в материальной сфере. Тем настойчивее пропагандировалась, в частности средствами искусства, незыблемость общечеловеческих духовных ценностей.
В силу всего этого две идеи могли оказать очень сильное влияние на эволюцию эстетики. Первая — что мы «не падшие ангелы, а кузены обезьяны» (Шоу) и приобрели свой внешний облик в результате сложного и отнюдь не безболезненного процесса эволюции. Вторая — что животное происхождение оставило следы не только в физическом облике (с чем еще можно было бы примириться, учитывая христианское пренебрежение телесным), но и в психике, в духовной жизни, также подлежащей эволюции, что духовные ценности, вопреки устоявшимся взглядам, не являются ни неизменными, ни врожденными (3. Фрейду понадобилось все мужество ученого, чтобы отстаивать теорию младенческой сексуальности, вызвавшую даже большее смятение умов, чем обезьяний вопрос). Искусство продолжало по инерции штамповать образцы, но интерес к ним падал. В какой-то момент более интересным оказалось импрессионистическое отражение зыбкой, ускользающей в непрестанном обновлении жизни, означающее крутой поворот от Платона к Гераклиту, начало эрозии эстетических стандартов, которые проложили столь глубокие колеи в нашем сознании, что, казалось, мы способны только автоматически восторгаться тем, чем восторгались многие поколения до нас. Открылась возможность более свободного художественного самовыражения, приведшая к значительному расширению сферы прекрасного, как бы растеканию эстетического чувства, сопряженного с моральным.
Чувство прекрасного играет столь ответственную роль в формировании человеческой души, что наша попытка связать его с трансформированным половым влечением и чувством страха (в свою очередь берущим начало в инстинкте самосохранения, прогрессивно развивающемся в ходе эволюции) может показаться циничным принижением этой важнейшей человеческой ценности. Но, в то же время, яснее становится всегда казавшийся загадочным источник эмоциональной силы прекрасного, смутная, уклоняющаяся от рационального анализа основа эстетического чувства, отличающая его от непосредственных, не испытавших столь сложных трансформаций человеческих чувств. А также его многогранность: ведь преодоление страха (смерти) может выглядеть как торжество света над тьмой, замена хаотического упорядоченным, чуждого знакомым, приручение, освоение, пропускание через себя, очеловечивание (вспомним крайний антропоцентризм античной эстетики, овидиевские и есенинские метаморфозы нимфы — лавра, девушки — березы, юноши — клена, антропоморф-ность природы в народных песнях и сказках). Пока трансформация не стала автоматической, для ее осуществления требуется система специальных действий и символов, называемая искусством. Таков, кажется, подлинный смысл банальной мысли о том, что прекрасное — цель искусства и что без него наша жизнь была бы слишком страшной. Танцующий журавль, танцующий шаман, танцующая Айседора Дункан делают, можно сказать, общее дело, но если профессиональная танцовщица работает с уже в значительной мере покоренным материалом, прошедшим длительный путь эстетизации, то журавль близок к первоистокам искусства, а шаман вскрывает суть его, вступая в единоборство со страшным.
Намеченная Гегелем последовательность развития элементов культуры: искусство — религия — философия кажется слишком условной, так как зачатки их имелись уже в дочеловеческих сообществах и дальнейшая эволюция была сплетена в единую систему взаимодействий с обратной связью. Абстрактные идеи с трудом переваривались древним человеком (как, впрочем, и современным), требуя образного воплощения. Уже наименование объекта содержало абстрагированное представление о нем. Присвоение имени нередко рассматривалось как покорение, приручение, между именем и его носителем усматривалась мистическая связь (и сейчас номенклатура относится скорее к области искусства, чем науки). Мы склонны рассматривать мифопоэтические образы древних как произведения искусства, но они, в отличие от позднейшего искусства, относились не к конкретному, а к общему, не к вещам, а к представлениям, идеям, соединяя понимание явления с отношением к нему. Словом, это были слитые воедино искусство — религия — философия.
Основным объектом эстетизации, противостоящей страху смерти, неизбежно должно было стать то, что дает жизнь, и казалось бы, наиболее естественный выбор должен был пасть на женское тело, что и происходило на определенных этапах развития искусства. Однако в эпоху родового строя женщина рассматривалась как не более чем «сосуд» — нечто вроде колбы или цветочного горшка, в который помещается семя, ее вклад в рождение новой жизни расценивался как пренебрежимо малый по сравнению с вкладом мужчины (шумеры, греки, евреи в этом отношении были вполне согласны друг с другом). Соответственно эстетизировалось преимущественно мужское тело. Таким образом, выбор объектов эстетизации не был случайным.
Древние греки пытались дать теоретическое обоснование своих эстетических пристрастий, используя геометрию (человеческое тело с прижатыми руками — треугольник, с распростертыми руками и ногами — квадрат и т. п.) и пифагорейскую мистику чисел (три — в лице три равных части: лоб, нос, челюсти; шесть — в длине тела шесть ступней и т. д.). Они настолько преуспели в этом, что представление о пропорциях, симметрии как главных проявлениях красоты все еще с нами. В то же время пифагорейцы черпали в эстетике оправдание своих упражнений с числами, усматривая в упорядоченности мироздания, выраженной математически, проявление прекрасного и, стало быть, божественного. Таким образом было положено начало отождествлению прекрасного с истинным. Научные открытия вызывали переживания, мало отличающиеся от эстетических. Сократ в «Кратиле» Платона [1968, с. 459] говорит, что «прекрасное — это имя разума, так как именно он делает такие вещи, которые он с радостью так называет».