Несчастный случай
Шрифт:
Последние два дня я много думал об этом нашем опыте, говорил Дэвид, и мне кажется бесспорным, что кое-кто сейчас действительно потерял самообладание. Стремясь во что бы то ни стало запасти как можно больше бомб, эти люди забывают, что есть много других людей, которые считают войну оконченной и пытаются жить и работать в мирной обстановке и ради мира. Например, Луис.
Не знаю, известно ли вам, продолжал Дэвид, постукивая тростью по ботинку, что этот опыт мы проделывали отчасти и ради использования атомной энергии в мирных целях. Но это так, хотя в каких именно целях он был проделан два дня назад, сейчас не существенно. Важно то, что не в этом его прямое назначение, что ставится он здесь не ради мирных целей, а ради производства бомб. Стоит присмотреться к нему поближе — и невольно думаешь о войне, о бомбах и прочем, а сверх того — о поразительной однобокости мысли и действий, которую порождает война и которая для большинства
И вот война кончилась, а человек снова приходит в лабораторию и проделывает все ту же работу, но равновесие уже нарушено. У работы, которую он должен выполнять, по-прежнему одна-единственная цель, у человека — нет. Если он мысленно не продолжает воевать, — есть и такие люди, но их немного, и уж конечно, Луис не из их числа, — душа его внезапно откроется всем зовам жизни, и в нее хлынут тысячи мыслей, которым он не давал воли в годы войны, — в том числе и нелепые, и случайные, всё, что ранит или волнует, всё, что он любит и на что надеется, а если он и ненавидит что-нибудь, то по-другому и не так сильно, как прежде. Самые разные вещи приходят на ум. Таково многомыслие мирного времени. Самые разные вещи занимают человека, и теперь он думает о них по-другому, чем прежде: во время войны он был слишком сосредоточен на одной дели, многие мысли отгонял прочь, другие смирял, и все они были ему подвластны. Контроль — вот в чем тут дело. Сделав человека однодумом, война дала ему чувство самоконтроля, власть над собой. Мир отнял у него это чувство. А для того, чтобы проводить такой опыт, контроль необходим. Это — рискованная штука, даже когда вполне собой владеешь, когда же этого нет — риск чересчур велик… Когда вполне владеешь собой, еще можно как-то успеть справиться в эти считаные секунды, но без полного самообладания это невозможно. Нет времени отвлечься на самый краткий миг, подумать о чем-нибудь постороннем, все равно, отвратительно оно или прекрасно, — о чем-то своем, личном.
Вот на такие-то случаи и необходим автоматический контроль. Можно поставить свинцовую или бетонную стенку с соответственно расположенными отверстиями, понимаете? В отверстия будут пропущены механические руки, которые не пострадают, если в мозг по ту сторону стенки и проскочит какая-нибудь неуместная мысль и нарушит безопасный ход опыта, Но, конечно, наивно и нелепо ждать от людей, потерявших всякое чувство контроля, чтобы они контролировали такой опыт, до этого только в мирное время можно додуматься… Впрочем, теперь-то контроль будет, и это очень хорошо, пока все идет, как идет. А как по-вашему, долго еще все это будет продолжаться? Как по-вашему, вернется ли к нам когда-нибудь этот утраченный самоконтроль?
Дэвид крепче стукнул тростью по ботинку и поднял глаза на Хафа, но тот упорно смотрел в окно, и Дэвид продолжал:
— Итак, вот вам объяснение того, что произошло и почему опыт на сей раз не удался. Это еще не исчерпывающий ответ на ваш вопрос, но пока и этого довольно. Как видно, остались незамеченными какие-то из предупредительных сигналов. А тем временем, возможно, было сделано что-то такое, что могло несколько усилить интенсивность процесса, — так кто-нибудь мог бы сказать: давайте-ка еще увеличим запас бомб и посмотрим, что из этого получится, — и при этом критический предел оказался нарушен. Да, забыл вам сказать: часть урана доставляется нам в виде небольших брусков с вынимающимися стержнями. Можно брать бруски со стержнями или без них. Разница в весе пустячная. На ощупь она тоже почти не чувствуется. Если не помнить об этом все время, очень легко ошибиться: кажется, что берешь брусок без стержня, а на самом деле он остался внутри. Это все равно, что упустить предупредительный сигнал. Одно я могу сказать твердо: никто не ронял никаких отверток. Нигде ничего не заело. Просто дело зашло чуть дальше, чем следовало. На какие-то сигналы не обратили внимания… точно так же, как в другой области… ну и…
С полминуты в комнате длилось молчание. Потом на столе зазвонил телефон. По-прежнему глядя в окно, полковник машинально снял трубку.
— Да, — сказал он, и еще раз: — Да, — и положил трубку на рычаг.
Дверь отворилась, и вошла секретарша, держа в руках, как понял Дэвид, копии составленного полковником сообщения.
— Дайте один экземпляр мистеру Тилу, — сказал полковник.
И еще на полминуты в комнате наступила тишина.
— О, черт! — внезапно сказал Дэвид. — О, черт! — крикнул он. В глазах его вспыхнула ярость, он ощупью нашел свою палку, с усилием поднялся на ноги и гневно посмотрел в лицо Хафу.
Полковник отчасти приготовился к подобной вспышке. Но раньше он был куда лучше подготовлен к ней, чем теперь, после всего того, что услышал от Дэвида. Прямо колдуны эти ученые, как они умеют вас заговорить! И не один Уланов, все они такие. Не поймешь их. Одни как начнут говорить, не могут остановиться, другие вообще почти не раскрывают рта, но все они чудаки, особенно физики… Конечно, никто и не спорит, что опыт работает на войну, и все это знают. А что до гонки вооружений — при чем она здесь? И, в конце концов, гонка вооружений почти всегда существует в том или ином виде. А сейчас речь совсем о другом, о сообщении для газет. Уж, наверно, Дэвид скажет, что в поступке Луиса не было ничего геройского. Но с ним невозможно согласиться! Все-таки это был подвиг, это не могло не быть подвигом! Сколько раз я видел, как люди падают духом и бегут, а ведь тут наоборот… И, однако, полковника охватило смущение, какого он до сих пор не испытывал. Он не намерен запираться, он и в самом деле старался придать фактам определенную окраску… так ведь сообщения в газеты и не пишутся иначе… конечно же, он старался осветить их так, как надо, как подсказывало ему чувство, которое он не сумел бы определить, но которое заставляло его искренне гордиться Луисом Сакслом и сочувствовать ему — а разве могло быть иначе?
Дэвид стал читать дальше. Дочитал, положил бумагу на диван — и когда заговорил снова, гнев его, казалось, уже остыл.
— Так, значит, вот как вы намерены держаться? Что ж, тогда и я знаю, как мне поступать.
Он казался усталым, но не злым, безмерно усталым — и потому его угроза пугала ничуть не меньше, чем если бы он был зол.
Полковник подошел к нему:
— То есть, вы поедете в Альбукерк, в телеграфное агентство? Вы мне уже говорили об этом, Дэвид, но я отказываюсь принимать это всерьез. Может быть, вы все-таки сядете? Присядьте, пожалуйста, и объясните мне: что я такого страшного тут написал?
Дэвид покачал головой, словно пытаясь стряхнуть усталость.
— Нет, хватит, не могу я больше с вами разговаривать. — И все же он продолжал, опираясь на палку и в упор глядя на полковника: — В том, что вы тут написали, нет ни слова правды, но это вам не поможет… Я тогда говорил совершенно серьезно. Я открою всю правду, и пусть меня сажают в тюрьму, пусть повесят, все равно я это сделаю, черт подери, сделаю сию же минуту!
Он двинулся к выходу. Но полковник преградил ему дорогу.
— Убирайтесь к черту, — сказал Дэвид. — Дайте мне пройти.
— Я не уберусь к черту и не дам вам пройти. Я не позволю вам валять дурака и других ставить в дурацкое положение. И я требую, чтоб вы мне сказали, из-за чего вы раскипятились.
Дэвид молчал.
— Дэви, я просто не понимаю, что с вами творится. Ну да, в сообщении есть неточности, я сделал это сознательно. Видит бог, нам вовсе не желательна огласка, не поймите меня превратно… но как бы мы на это ни смотрели, теперь огласки не избежать. Луис поступил, как герой, в самом прямом смысле слова, это чистая правда. Я считаю, что об этом следует сказать, и здесь это сказано. Объясните, что тут плохого? Если действительно что-нибудь не так, обещаю вам, мы все исправим. Нельзя только упоминать о радиации. С этим очень строго, — прибавил он извиняющимся тоном.
Минуту Дэвид молча смотрел на полковника, потом отвернулся и отошел к окну, из которого виден был квадратик тщательно ухоженного газона и посредине — флагшток. Дэвид безмолвно стоял у окна, полковник настороженно следил за ним; наконец Дэвид обернулся, пожал плечами и засмеялся:
— Видели вы заметку в «Нью-Йоркер», в разделе «Городских новостей» — это было, как будто, в прошлом году? Насчет флага Объединенных Наций? Предполагалось, что он будет реять непосредственно под национальным флагом каждой страны. И «Нью-Йоркер» писала: «Если вы верите во всемирное правительство, очевидно, вам надо стать на голову, чтобы приветствовать его». Так вот, некоторые вещи лучше видишь, стоя на голове. Вот сейчас опять начинают бояться русских: это мол полицейское государство, милитаристы, националисты, а главное, загадочные и непонятные жители Востока, и уж конечно, они замышляют нас погубить. А; те, разумеется, боятся нас, и по весьма сходным причинам. Но когда стоишь на голове, то оказывается, что самое страшное сейчас для обеих сторон — наши бомбы. Нас они пугают тем, что русские из-за них могут полезть на стену, а русских — тем, что мы можем сбросить эти бомбы на них. В тот вечер в каньоне я думал, что Луис — последняя жертва первой атомной войны, нашей войны. Но если стать на голову, может показаться, что он — первая жертва второй атомной войны, войны с русскими. Впрочем, не все становится яснее, когда стоишь на голове; иной раз начинается головокружение, и тогда видишь то, чего на самом деле нет.