Несколько дней
Шрифт:
Бухгалтер-альбинос приподнялся, здороваясь с ним, но он лишь промычал в ответ что-то неопределенное. Рабинович сторонился всего, что отклонялось от привычного распорядка вещей в мире, а бухгалтер, со своими совиными привычками и странной внешностью, вызывал у него неловкость. Но альбинос вовсе не прилагал никаких усилий, чтобы кому-нибудь понравиться. Он возился с канарейками, делал свою работу и никого не беспокоил. Раз в неделю к нему приезжал деревенский кассир с тележкой, нагруженной квитанциями и бланками, и стучал в дверь. Оконная занавеска слегка отдергивалась, и в образовавшейся щелке появлялось лицо бухгалтера.
— Пожалуйста, потише, не пугайте бедных птиц, — предупреждал он громким шепотом.
После ухода кассира альбинос затачивал карандаш, склонялся над кипой квитанций и корпел, подсчитывая убытки и доходы внешнего, залитого
Отсутствие матери стало понемногу сказываться на детях. Одед писался по ночам, а Наоми исхудала.
— Наоминька совсем ничего не кушает, — пожаловалась Моше жена директора склада.
— У них еда невкусная, — оправдывалась Наоми по дороге домой.
— Скажи мне, чего бы ты хотела, и я попрошу ее приготовить, — проговорил Моше после некоторой паузы.
— Мы хотим того, чем нас мама кормила, — вставил Одед.
— Нам всем хочется того, чем нас мама кормила, — ответил Рабинович.
Лето выдалось на удивление жарким и душистым. Темнота опустилась на деревню, взмахнув бесшумными совиными крыльями. В воздухе пахло свежим сеном, совсем как в прошлое лето, когда Тонечка была еще жива и они вместе ходили на ток.
Тело Моше чувствовало приближение осени и, расслабившись, готовилось впустить ее в себя. Скоро подует с гор резкий, холодный ветер, в порывах которого закружатся аисты, засвистит, зашумит в зарослях стрелолиста, растущего на краях полей.
Будучи человеком неразговорчивым, Рабинович любил этих кружащих аистов и этот столь привычный его глазу стрелолист за то, что они определяли для него — первые — своими крыльями, а второй — монотонным шумом — ход времени и вечность этого места, которые никакими словами не опишешь.
Последние осы жужжали над опавшими плодами, в небе кучились облака. Крошечная, но бесстрашная малиновка, вернувшись с севера, снова овладела стратегической позицией на гранатовом дереве, с ветвей которого уже доносилось воинственное щелканье, обозначающее границы ее территории и терпения. Мокрый холодный ветер раскачивал кипарисы, сбивая с их ветвей мягкие шишки, упругими маленькими мячиками скакавшие по крышам домов. Вади снова взбухало и клокотало, и каждый день, словно раненый зверь, рыщущий в поисках целебной травы, Моше обшаривал каждый уголок в доме и во дворе, разыскивая заветную шкатулку с косой, которую две ушедшие из его жизни женщины спрятали от него.
В небе, как мазки гигантской кисти, непрерывно меняя форму, встречаясь, растекаясь, смешиваясь и вновь расходясь, метались стайки скворцов. С утра они направлялись на восток, пересекая долину, а к вечеру возвращались, подлетая к дереву, облюбованному под ночлег. Они ныряли, с такой стремительностью исчезая в листве, что казалось, будто их туда засасывает некая непреодолимая сила. Тихий сонный щебет, похожий на лепет засыпающего младенца, раздавался среди ветвей, пока не стихал и он.
В доме оставалось несколько банок варенья, сваренного Тоней еще прошлым летом, о существовании которых никто не знал, пока Моше, в его бесконечных поисках косы, случайно не наткнулся на них. Одед коршуном налетел на лакомство, и в тот же вечер отец обнаружил его в хлеву с банкой и ложкой в руках, с ног до головы измазанного вареньем и трепетавшего всем телом
— Вку-усно, — протянул Одед с набитым ртом и протянул Моше ложку с вареньем, — открой рот и закрой глаза!
Не раздумывая, как в детстве, Моше закрыл глаза, открыл рот и, почувствовав на языке знакомый вкус, задохнулся слезами. Наоми, оставшаяся без присмотра, вошла за отцом в хлев и стояла, наблюдая за происходящим широко раскрытыми глазами.
— Хочешь тоже? — спросил Одед, протягивая ложку Наоми. — Мамино варенье, ешь!
Однако та, охваченная внезапной и необъяснимой яростью сирот, выхватила у брата банку и прежде, чем кто-то успел ее остановить, с размаху хватила ею о бетонный пол хлева и выбежала наружу.
Глава 20
— Эс, майн кинд, — рука Шейнфельда поставила передо мной тарелку и ласково погладила по голове.
Яаков никогда не называл меня сыном, а употреблял именно «майн кинд». Он не испытывал перед идишем того благоговейного страха, который вызывал в нем иврит. Я же, со своей стороны, не звал отцом никого из них, ни на иврите, ни на идиш.
Глоберман не раз упрекал меня в том, что я не зову его папой, но Яакову это нисколько не мешало. Только об одном просил он меня — не звать его по фамилии, как все, а только по имени.
— Для примера я расскажу тебе историю о другом Яакове. Не о праотце нашем, в честь которого все мы, Яаковы, названы, а о другом Яакове — Шейнфельде, брате моего прадеда. У нас в семье в каждом поколении есть свой Яаков Шейнфельд. Фамилия остается, а Яаковы меняются. Когда ты услышишь, чем занимался тот Яаков Шейнфельд, то будешь долго смеяться. Он пробовал мыло! Ты когда-нибудь видел, как делают мыло, Зейде? Стоит эдакий огромный котел, величиной с эту комнату, и в него сливают всякую дрянь — пепел, жир дохлых животных, все это кипит на огне и жутко воняет, а со дна этой каши поднимаются пузыри величиной с целый арбуз! Поверь мне: тот, кто хоть один раз увидит эту гадость, больше никогда не захочет мыться с мылом. И именно это дерьмо он должен был совать себе в рот! Ты снова смеешься, Зейде? Когда я был маленьким, мальчику, который ругался нехорошими словами, в наказание затыкали рот обмылком, но на мыловарне приходилось пробовать эту мыльную кашу, чтобы знать, когда потушить огонь, иначе — выбрасывай весь котел. Как узнать? Это секрет, который не написан ни в одной книге! Все дело в чувствительности языка и опыте специалиста. Он принюхивается, пробует на вкус, корчит мину и говорит, чего не хватает, а в нужный момент кричит: «Ицт! [41] », и огонь немедленно тушат. А пробовать нужно было из самой середины котла, поэтому Яакову Шейнфельду приходилось висеть на веревке прямо над кипящим варевом, наподобие обезьяны. Эта профессия переходила у нас в семье от отца к сыну, но тот самый Яаков Шейнфельд был бездетным, поэтому в старости к нему пришел хозяин мыловарни и сказал, что пришло время подобрать себе ученика. «А то, хас вэ халила, [42] случится что-нибудь, тогда кто будет пробовать мыло?» Яаков выслушал его молча, на следующий день, как обычно, пришел на работу, повис на веревке над бурлящим котлом, попробовал немного, сплюнул, вытер губы и сказал: «Не хватает немного жира старой клячи!» — и прежде, чем кто-то успел что-либо понять, он разжал руки и полетел прямехонько в котел с кипящим мылом.
41
Ицт — сейчас, теперь (идиш).
42
Хас вэ халила! — Упаси Господь! (иврит).
Хочешь чего-нибудь сладенького, Зейде? — продолжал Яаков, выдержав трагическую паузу. — Может, мне следовало бы подождать с этой историей несколько лет… Сейчас я приготовлю тебе лакомство, которому научился от одного итальянца.
Он торопливо поднялся, словно пытаясь сгладить впечатление от своего рассказа.
— Это очень просто: нужны лишь яичные желтки вино и сахар. Поди-ка сюда и посмотри. — Он осторожно вылил содержимое яйца себе на ладонь, пропустил белок меж растопыренных пальцев и слегка встряхнул на ладони оставшийся желток. — Видишь, Зейде? Он не растекается. Так проверяют свежесть яиц.