Несколько печальных дней
Шрифт:
— Вот это я одобряю, — обрадовался Андрей Вениаминович, — признаться, меня удивило, что вы предпочитаете сыр икре и балыку.
— Дойду и до балыка, — сказал Кондрашов, улыбаясь каким-то мыслям. Он не ел с утра и легко захмелел. Темное чувство к мужу Анны Сергеевны исчезло, все сделалось простым и приятным. А оттого, что здесь рядом сидела она и их связывала невысказанная, а поэтому особенно нежная близость, Кондрашову стало совсем хорошо, и даже в груди появилось какое-то сладкое жжение.
К концу обеда Андрей Вениаминович принялся философствовать.
Он
Сейчас Андрей Вениаминович делился с Кондрашовым мыслями для родителей и жены, хотя Кондрашову можно было сообщать лишь мысли для всех. Это нарушение правил произошло оттого, что Андрей Вениаминович выпил водки.
— Вот, — говорил он, — на автомобильном заводе имени товарища Сталина я наблюдаю конвейер, да что конвейер — весь завод, станки и прочая. Конвейер, лента, люди у ленты. По ленте движется автомобиль, его собирают, наливают горючее, садится шофер, и машина катит куда-нибудь в Каракумы. А вот люди остаются у конвейера. Один семь часов обтачивает какой-нибудь ведущий вал, другой надевает колесо, третий прикрепляет фары. Вот сегодня фары, завтра фары и через год фары.
Анна Сергеевна, много раз слышавшая это рассуждение, зевнула и внимательно поглядела на мужа. Она уже не испытывала жалости к нему, а сердилась за недавний скандал и беспокоилась, чувствуя раздражение, овладевшее Кондрашовым.
— Да, — продолжал Андрей Вениаминович, — машина сходит с конвейера… Конвейер! Он тянется от Одессы до Владивостока, с него сходят Магнитогорски и Кузнецки, самолеты, турбины, а мы у этого конвейера делаем однообразные движения — одни руками, другие мыслью. И вот я спрашиваю вас: когда же начнем жить мы, дающие жить машине? А? Да-а, — протяжно проговорил он и, поглядев на сумрачное лицо Кондрашова, вдруг подумал: «Какого черта я разболтался!»
Он считал, что обладает спокойствием и выдержкой, и вот неожиданно поведал чужому человеку свои мысли.
Лицо Кондрашова показалось Андрею Вениаминовичу насмешливым и злорадным.
Он не удивился, когда Кондратов поднялся. «Ну, теперь я сжег свои корабли…» — подумал он.
— Да, язык мой — враг мой, — сказал Андрей Вениаминович после ухода гостя. — Зачем я произнес перед этим типусом монолог? И почему ты меня не сдержала вовремя? — Им снова овладело раздражение, желание обвинять и поучать. Он осмотрел остатки закусок и сказал: — Рублей сорок нам это удовольствие обошлось!
Они принялись считать, сколько стоил сегодняшний обед: было истрачено шестьдесят два рубля. После этого Андрей Вениаминович с особенным жаром заговорил о вздорных затеях жены, о необходимости считаться с ним, тянущим тяжелый воз.
Анну Сергеевну покинуло покорное настроение, она тихо проговорила:
— Послушай, выдержанный и волевой Бородаев, ты мне надоел.
В это время вошла Марья убирать со стола, и Анна Сергеевна сказала:
— Марья, Андрей Вениаминович хочет
Андрей Вениаминович снова потерял свою выдержку и сказал:
— О чем говорить? Что ты выдумываешь? Ни о чем я с ней не хочу говорить. — Потом, повернувшись к Марье, сердито проговорил: — Уберите скорей со стола этот свинюшник, я хочу отдохнуть наконец.
Марья понесла тарелки на кухню, и Анна Сергеевна, охваченная внезапной злостью, закричала:
— Ах, тебе не о чем с ней говорить? Ведь ты ее решил выгнать. Я сама скажу ей от твоего имени.
И она пошла вслед за Марьей, хлопнув изо всех сил дверью.
VII
Вечером Марья разбирала свой сундук. Она вынимала вещи и клала их на внутренней стороне крышки, обклеенной выцветшими картинками из учебника геологии, изображавшими чудовищ далеких геологических эпох.
Странный сундук был у Марьи! На три четверти его заполняли ненужные вещи: деревенские спидницы, суконное платье такого доброго сукна, что, пролежав несколько десятилетий, оно нимало не испортилось, стеклянные бусы, кораллы, черный платок, расшитый зелеными и красными цветами, широкие розовые и голубые ленты, земляничное мыло в пожелтевшей и покрытой пятнами упаковке, жестяная коробка из-под монпансье, осколок зеркала, обернутый марлей.
Все эти вещи не служили Марье, никогда она не накидывала на плечи цветного платка, не смотрелась в зеркальце и не надевала «намысто». Это были дорогие памятники детства и юности, вехи жизни, память о батьке, матери, сестре.
Теперь она взялась перекладывать вещи, желая почувствовать ушедших близких, разрушить свое одиночество. И, вспоминая сегодняшний день, хозяйку, уволившую ее перед дверью в ванную комнату, Марья с особенной нежностью гладила кусок тяжелого, всегда холодного холста, всматривалась в черно-красный узор расшитых бабкой сорочек.
Потом Марья рассматривала синие штанишки со шлейками и вздыхала, думая о сыне.
Она долго не спала, машинально прислушиваясь к тому, что происходило в квартире. Вот погас свет в комнате у Платоновых, вернулись молчаливые дочери Александры Петровны, пришел Крюков, он долго мылся в ванной, фыркал и сопел. После этого прошлепал из кухни Гриша Стрелков, там он обычно читал и курил, чтобы не мешать ребенку. Марья легла на свою раскладушку, закрыла плечи и голову ватной кофтой.
В коридоре было тихо. Все жильцы спали, только Иосиф Абрамович еще не возвращался, и Александра Петровна ворочалась в постели, не могла уснуть.
Она всмотрелась в бледный циферблат будильника. Два часа!
— Ох, Шура, Шура! — сердито сказала она себе.
Вот, чувствовала она, сейчас начнется мучение, тяжелые, недостойные мысли пойдут одна за другой — ей сорок лет, а его только в прошлом году перевели в кандидаты. От печальных мыслей у Александры Петровны пересохло в горле, и она пошла в кухню напиться.
Из дальнего угла коридора послышались какие-то странные звуки. Александра Петровна зажгла свет и увидела вздрагивающую спину Марьи.