Нестор-летописец
Шрифт:
— Они не каются?
— Каются, — ответил Тарасий.
— А… — Несда открыл рот для вопроса.
— Не знаю, — опередил его поп. — Об этом ты у Господа спросишь, когда предстанешь перед Ним.
…Новгородцы — народ бойкий, неусидчивый, долго ждать тут не любят. На исходе последнего зимнего месяца, раньше чем в прочих русских землях, в Новгороде жгли чучела Смерти-Марены, пекли блины. Гнали прочь опостылевшую зиму, звали солнце-Дажьбога. Пока не раскис зимний путь в низовские земли, к Киеву от Торга отправлялись последние санные обозы. Душило купил себе нового коня, а Несду и попа Тарасия посадил в сани. Так и поехали налегке. У храбра — мешок, крепко завязанный, у отрока — котомка с Псалтырью, у Тарасия — заплечная сума с иерейскими пожитками.
— Сказал бы, что в мешке прячешь, а, Душило? — посмеивался поп.
— Придем в Киев, там скажу, — наотрез отказывался тот, но вид имел предовольный. — А не то скрадут по дороге, ежели прознают, какой у меня там реликвиум.
— А лодьи на кого оставил? — вспомнил Тарасий.
— Слуд весной приведет. Он малый толковый… Хорошо, что я его коркодилу не скормил.
Несда обнялся на прощание в Киршей.
— Перешлю тебе как ни то берёсту с письмом, — пообещал новгородец. — Сам теперь в Киеве не скоро буду. Этим годом пойдем на лодьях в Булгар, потом в Хвалисы. Там товар возят на вельблудах — вот погляжу, что за диковина сарацинская! И тебе отпишу.
— Отпиши. Только… я, может, из дома сбегу.
— Зачем? — поразился Кирша.
— В калики перехожие подамся. По Руси ходить буду. Песни духовные петь. Плохо разве?
Кирша посмотрел на него жалостливо, как на дурачка.
— Жил бы ты в Новгороде, я бы из тебя дурь вынул. А так — прощай.
Они снова обнялись, напоследок.
— Прощай, Новгород! — крикнул Несда из саней, закутанный в медвежью полсть, и помахал рукой.
Обоз тронулся.
9
Той зимой печерской братии было голодно. В монастыре и прежде никогда сполна не набивали животы, чтобы сытостью не губить молитву. Однако к концу зимы у многих иноков подвывающее чрево стало еще большей помехой молитвенным трудам, чем распираемое и блаженно молчащее.
Летняя непогода сгубила хлеба, во всем прочем тоже был недород. Торговцы сделались прижимисты, драли неподобающую цену. Приношения мирян, боярские и купецкие поминки, стали скудны и нечасты, а на княжьи и рассчитывать не приходилось. До того ли Всеславу Брячиславичу? Оттого большая часть братии еще сильнее тужила об изгнанном князе Изяславе.
Игумену же Феодосию будто бы и дела никакого не было до голодных страданий иноков. Знай себе питает на богадельном дворе нищих и калек, каждого привечает, никого не прогонит. Каждую субботу по своему обычаю отправляет в киевские темницы воз хлебов на прокорм разбойникам. Сам одну сухую корку в день съедает и тем доволен. Голодные монахи собирались по двое-трое у кельи игумена и принимались укорять его, кто со слезами, а кто и со злыми словесами. Просили хотя бы урезать на полвоза разбойную долю хлебов, да нищих принимать с рассмотрением, а не всех подряд, оттого как среди них есть и тунеядцы самого наглого пошиба. Феодосий оставался непреклонен. Выслушивал внимательно упреки и отвечал неизменно:
— От мира сами берем и от него же кормимся. Миру и отдавать должны наши долги. Имейте упование на Бога и не унывайте, братия. Меня же простите ради Господа.
И лицом делался еще светлее, чем обычно. Приходил в келью и там на молчаливый спрос Никона, пишущего за столом, говорил:
— Сказано Христом: блаженны мы, когда укоряют нас и поносят грубым словом за приверженность к Его заповедям. Следует нам тогда радоваться и веселиться душой.
— А кто братий повеселит? — спросил как-то Никон. — Горько им нынче и скорбно от столь жестокого поста.
— Для чего ж усугубляют свою скорбь, не о том рассуждая?
— Вот и научи их, о чем рассуждать, Феодосий.
Перед Великим постом некоторые из монахов и послушников ослабели духом так, что не хотели даже слышать о дневных работах. Трудников стало мало, некому было наколоть дров для обогрева келий и наносить воды для поварни. Монастырский келарь только руками плескал, выслушивая отказы и отговорки отощавших, унылых братий. Он пришел к игумену и взмолился:
— Отче, найди мне способного к работе брата и вели ему приготовить дрова. Совсем они меня в тоску вогнали своими жалобами!
— Будут тебе дрова, брат Федор, — заверил его настоятель.
Пономарь застучал в било. Монахи потянулись к трапезной, где их ждала все та же похлебка из рыбьей требухи и на каждого — малый кус ржаной лепешки.
— Ступай, брат, и ты на обед, — велел Феодосий. — Да скажи, чтоб меня не ждали. Пойду помолюсь.
Удивившись, как это настоятель хочет вместо обеда молиться, келарь пошел в трапезную. «Верно, наш блаженный игумен Святым Духом бывает сыт», — благочестиво размышлял он по пути.
Когда в монастырском дворе никого не осталось, Феодосий направился к дровяницам, сложенным возле тына и сильно подтаявшим за зиму. Взял топор, поставил на колоду толстый чурбак и с одного маху расколол его. К старости силы в нем почти не убавилось, в руках и ногах крепость была прежняя, как в те годы, когда перетягивал тело под рубахой железной цепочкой. Молодецкая сила тогда била через край, по-жеребячьи играла в жилах. Требовалось ее укрощать, чтобы не сорваться в пропасть мирских хотений. Феодосий до сих пор отчетливо помнил, как отхлестала его той цепью взбешенная мать. Она-то уж поди высматривала ему невесту, а тут такое брезганье сына к своему роду-племени, к священной мужской обязанности.
Боярская вдова тяжело переживала юрода в семье. Телом как крепкий дуб, а нравом дурень. Работал наравне со смердами и рабами, ходил в заплатанных портах, из дому убегал за богомольными побродягами. Позор и бесчестье, насмешки от соседей. Бог наградил вдову не женской силой. Холопы трепетали, заслышав мужеподобный голос боярыни. За свое упрямство Феодосий натерпелся всякого: мать таскала за волосы, хлестала по щекам, швыряла наземь и пинала ногами, связывала, надевала оковы и сажала на цепь. Он жалел ее и покорялся, но только из любви к ней. Никакая человеческая воля не могла заставить его полюбить то, что любо было ей и прочему миру. Им повелевала иная воля.