Нет мне ответа...
Шрифт:
Теперь уж и не знает, как убрать за собой говно, как избавить от надвигающейся гибели это двуногое существо, смевшее называть себя разумным, чтобы погибнуть в безумии. Вот к нам, в такой дивный край, на берег великой реки, волокут радиоотходы, уверяя всех, что это спасительное благо для России. Вернуть землю, определиться с крестьянами-кормильцами, которых сами же разорили, не могут уже, так хоть корку, из щелей чужого стола выковырнутую (неразборчиво) и ещё какое-то время посуществовать. И никому из человеков нет дела до человека, ввергнутого в беду. Так и живут по железному коммунистическому закону — отбери хлеб у ближнего своего, и пусть он умрёт сегодня, а я подохну всё-таки завтра.
Я лежал в больнице и довольно долго, на сей раз как-то совсем противно, со всяческими нехорошими предположениями, которые пока не подтвердились, но чувствую себя всё ещё хреново, какое-то странное недомогание, меняется давление, из высокого сделалось низким, тянет в сон, вот и сплю почти сутками, ничего не делаю, настроение аховое. Весна вот наступила после могучей зимы, это и радость, что скоро в деревню, может, уберусь и там совсем высплюсь да за работу возьмусь. В прошлом году из-за дождей и холодов столько понаписал, что все толстые журналы первые номера позаполонил, да и тонких прихватил.
Я не понял, Феликс, куда я должен написать насчёт книги отца [речь идёт о мемуарах отца Ф. Штильмарка, романе-хронике «Горсть света», выпущенной в Москве в 2001 г. издательством «Терра». — Сост.]. Комитета по печати нынче нет, власти, ведающие книгоиздательством, где-то есть, но где? В издательства? В «Терру» я могу написать, там меня издавали и вроде бы положительно ко мне относятся. Но есть конторы и издательства, где моё обращение не только не возымеет никакого действия, но ещё и навредит, особенно если эти конторы и деятели, ведающие ими, красненького цвета.
Напиши, пока на огород не смылся или в какую-нибудь тайгу не наладился. Нынче всё по маковку завалено снегами, ждут потопа вселенского.
Ну, обнимаю тебя и желаю доброго здоровья. Как твои ребятишки? Как собачонки? Горе им в Москве-то. Твой В. Астафьев
2 апреля 2001 г.
Красноярск
(А.Бондаренко)
Дорогой Алёша!
Был у меня в больнице журналист, славный парень, прекрасный фотограф, и сказал, что, поклонившись тайге и попросив у неё прощения за шум и урон, ты вернулся домой.
И вот уж апрель на дворе, у нас кругом вода и у вас, я думаю, тоже, скоро и май, мечтаю, с нетерпением жду, когда окажусь в Овсянке. Нынче, наверное, постоянно там быть не смогу, Марии Семёновне всё хуже и хуже. Где-то числа 10—11-го я думаю быть в деревне и возьму с собой обогреватель, потому как и в избушке, и в избе печи неисправные. Тут нашлись огородники знатные и вызвались посадить и облагородить мой огород, и тебе дело найдётся, да ты и сам его найдёшь.
Никуда мы не выходим, съездили лишь на открытие краеведческого музея. Вот где тебе надо непременно побывать, для романа твоего нужно, всё воочию увидишь, что описываешь. А я чувствую, что ты припал к столу, как к той женщине, которая умеет не только в огороде и библиотеке работать, но и везде, куда её приставят.
Кстати, в Овсянке за зиму я был только два раза, завалило её снегом по маковку, никуда ни проехать, ни пройти. Пошёл уже четвёртый месяц, как умер Алёша, душа моя по нём изболелась, как-то я плохо себе представляю — приеду в Овсянку и не повидаюсь с ним.
Что делается в миру и за дверью моей квартиры, не знаю. Вроде бы готовится грандиозное собрание в Союзе писателей, на которое я уже не приду, и ещё из телека узнал, что Васю Сидоркина тягают в суд за вертолёт. То ли ещё будет, коли он вынужден работать под одной крышей с ворюгой-коммунистом.
Я очень радуюсь, что дотянул до весны, очень, зима была такая длинная, что вроде я и не знавал такой в своей жизни. Ну, обнимаю тебя. Твой Виктор Петрович
9 апреля 2001 г.
(В.Я.Курбатову)
Дорогой Валентин!
Твоё письмо подвигло и меня взяться за ручку. Совсем обленился, сплю напропалую днём и ночью, ни хрена неохота делать, так зима лютая обезжирила нас здесь, так она, проклятая, всех измотала, вроде бы уж 11-й месяц идёт и почти каждый день напоминает о себе. Я уж вроде бы и не верю в то, что вот через месячишко с небольшим соберусь в Овсянку. Был там за зиму всего два раза, снегом всё завалило, даже к избушке моей не проехали, грядёт потоп. Правда, ночи холодные, так все надеются, что за ночь выморозит всю сырь, накипевшую днём.
И я поздравляю тебя с Пасхой, с этим так и оставшимся с детства в памяти таинственно-торжественным праздником. И хотя ещё затемно при наступлении иль накануне Пасхи стреляли у нас по всем улицам и переулкам, это не пугало, а заставляло замирать сердце от чего-то непонятного и тайного, чего боишься и ждёшь. Как сон, как что-то загадочное в тень прошлого откатило всё это, жизнь сделалась обнажённой и утратила все и всякие таинства.
Если соберёшься ко мне в деревню, буду очень рад, может, Гена Сапронов возьмёт расходы поездки на себя или как аванса под будущие твои труды выдаст. У нас здесь тебя вспоминают добрым, тихим словом. А организацию нашу тихой и притырившейся красноте всё же удалось разделить, такой базар открыли, какой только большевики и их выкормыши и способны устраивать. Я сказал этой лохматой, провинциальной, творчески иссочившейся шпане, что более на их собрания приходить не буду и как-нито проживу без них.
Послезавтра заездом из Новосибирска будет у меня Гена Сапронов с уже подготовленной книжкой, которую он намеревается выпустить к дню моего рождении. Я этому рад. надоело мучиться с переизданиями, какая-то давняя усталость накопилась, уже и книги смотреть неохота.
Убывает моя родова. Перед Новым годом умер самый мне близкий и любимый человек — Алёша глухонемой. Умер, как и жил, незаметно, во сне, хотя мог бы ещё жить и жить, ведь всего 70 лет ему исполнилось. Как я теперь в деревне буду чувствовать себя без Алёши? Ведь я знал, что вот он, всегда рядом, неосознанно ждал его, и празднично было на душе, когда он. открыв дверь, сиял и раскидывал руки для обнимания: «О-о, Витя-а!» Мы похоронили его на овсянском кладбище, собиралась вся уже немногочисленная родня, и все горько плакали по Алёше. Как много и щедро он был одарён от Бога душевностью, наделён трудолюбием и любовью ко всем нам.
Марья Семёновна всё недомогает, и как я смогу её в городе оставить, ума не приложу. Я вот, лёжучи в больнице (в середине зимы), взбодрился настолько, что решил тебе звонить и звать тебя в Пермь, но потом раскис и тоже послал лишь телевизионное приветствие Жене [Широкову. — Сост.]. Я думаю, там и без нас народу наберётся достаточно, а что интриги всколыхнулись в Перми, так там почему-то без них никак не могут обходиться. Прислали мне оттудова альманах «Пермь третья», пухло, неряшливо и шибко провинциально вы глядящий, да ещё два таких альманаха, «Литературная Пермь», ну хоть как-то шевелятся и слава Богу. Нету ныне там коня, который бы взвалил на себя воз местной культуры и литературы в том числе, да и тащил бы его, что бурлак на просоленной от пота лопоти, не рассчитывая на благодарность, но получая напутственные пинки.