Нет мне ответа...
Шрифт:
Что-то зловещее и в то же время закономерное было и есть во всём этом. А я несу «моральный крест» за всех их, Богом мне назначенный. Видимо, так нужно было, чтоб последний отпрыск семьи, первый внук, за всех их мучился памятью, душой и, мучаясь, пересказал их долю, в которой, кажется, все муки нашего народа отразились, как в капле утренней росы отражается свет солнца. Так уж всё банально, так обыденно, так похоже на всё остальное, что и сравнение банальное обретает банальный и оттого особенно трагичный смысл...
Я поправляюсь. Уколы почти все отменили, процедур добавили. Делают лишь глюкозу. Ты, пожалуй, не приезжай, лучше отдохни маленько. Тут ещё ремонт этот несчастный!
Я тоже малость мечтаю уже о починке: сесть бы с удочкой на бережок и подёргать окуней, может, и язь попадётся?! За грибами
Читала ли ты Женину повесть? [Повесть Е. Носова «Шопен, соната номер два». — Сост.] Прочти. Какая сила! Женя становится писателем, с которым на всей Руси некого сейчас сравнить! Нет сейчас другого такого крепкого, убористого и честного писателя, как он да Вася Белов. Нету. Эстеты есть, пёстрые, вроде меня, а таких, цельных и целеустремлённых, — не знаю. Я написал Жене письмо, в котором сравнил его с боксёром Попенченко: уж он если поймает мысль какую, або идею, пока её к канатам не прижмёт, не добьёт до нокаута — не отпустит.
Врачиха у меня суетливо-заботливая, говорит, «через 5—7 днив усе буда добре...» Я говорю: «И домой, до старушки полечу?..» — «Га, там видно будэ!..» Значит, где-то после 1-го я всё же буду дома. А ты не езди, не мучайся., Я всё тут выполняю безропотно, слушаюсь всех, и поскольку настроил себя на лечение и терпение, то уж не так и сиротливо. Третий или четвёртый день уж нет дождя, аппетит налаживается. Я подстригся и побрился. Волосы коротко остриг, а то мыться пока нельзя и голова вся в перхоти.
Соседу моему, Сашку, вырезали гланды, и я всё видел и понял, каково было Викторовне. Жаль, что она курит и не понимает, чего творит — Сашка не курит и покрепче её, а вон сколько дней мается.
Я почитываю книги «Генерал Де Голль» и «Герой нашего времени» — по- переменке и потихоньку. От «Героя...» я по-прежнему в неописуемом восторге, хотя вроде уж знаю его, а «Де Голля» открываю заново. Почти не пишу если не считать маленький кусок в «Такую долгую зиму», но уж не отправляю тебе, сам привезу — спешить некуда.
Лидия Петровна принесла цветы, я дописываю письмо, чтоб с нею отправить. Не беспокойся, постарайся быть умной — новые лёгкие мне все равно не вставят, а эти подлечат. Лечат здорово. Всем поклоны. Андрюшка пусть бережется, а то будет маяться, как я. Книжки и одежонку вышли.
Виктор
6 октября 1974 г.
(В.Юровских)
Дорогой Вася!
В один день пришли письма от тебя и Вити Потанина. Очень я рад, что всё у вас так хорошо пошло. Я безвылазно сидел в деревне,нога зажила, раскачиваюсь, начинаю работать, собирал боровые плоды, бруснику, удил — хорошо окунёк берёт. Выехал на съезд книголюбов, и в Москве меня подсекла весть о смерти Василия Макаровича Шукшина — земляка моего, которого я сильно любил и гордился им. Вот уж не везёт русским талантам и самородкам в особенности!
Мысли кислые какие-то. И нет их, мыслей-то. Снова еду завтра в деревню — мне и работа в горе первое лекарство. Будь здоров! Береги себя! Всем твоим юровчатам кланяюсь я и Мария Семёновна.
13 ноября 1974 г.
(В.Я.Курбатову)
Дорогой Валентин!
Меня очень взволновало и тронуло Ваше письмо. Вы очень точно схватили суть происходящего в нашей литературе. А значит, и во всей духовной жизни. Ряженье в благородство, игра в «отцов родных» (я это называю: «не кнутом, а пряником»), улавливание душ нестойких, жизнью не битых. И они-то своей неосознанной и, что ещё страшнее, осознанной наивностью наводят «порядки» в движении мысли, определяют (или, точнее, пытаются совершенно безуспешно определить) нравственный климат общества. Но «класс», он не то что выпить не дурак, он тупо и молча спивается, вот уж тут неосознанно, придя к какой-то совершенно страшной форме сопротивления бездушию, цинизму и лжи.
Валя Распутин написал что-то совершенно не поддающееся моему разуму, что-то потрясающее по мастерству, проникновению в душу человека, по языку и той огромной задаче, которую он взвалил на себя и на своих героев повести «Живи и помни». И вот что страшно: привыкшее к упрощению, к отдельному восприятию жизни и литературы и приучившее к этому общество, неустойчивое, склизкое,
Жить не думая, жить свободно от снедающих дум о себе и о будущем (а мысль всегда была двигательной энергией в движении человечества), веря или уверяя себя, заставляя поверить, что будущее и без твоего ума обойдётся, тебе только и надо, что работать не покладая рук. оказалось очень удобно, но это развратило наши умы: лень ума, и без того нам присущая, убаюкала нас, и понесло, понесло к сытости, самодовольству, утешению и равнодушию. Но мысль неостановима: криво ли, спиралью ли, заячьими ли скидками она идёт, движется, и если закостенела, — пробуждение её болезненно, ужасно. Пролежавший в гипсовой форме человек с больным позвоночником, вставая на ноги нуждается в опоре, всякое движение в нём вызывает страх упасть, кости его берцовые упирают больно в таз, таз в свою очередь давит на рёбра, рёбра — на грудную клетку, а та — на шейные позвонки. Через великие муки и мужество должен пройти человек, чтобы вновь получить возможность двигаться, жить естественной, нормальной жизнью...
Сможем ли мы? Как далеко зашла наша болезнь неподвижности? Способны ли мы уже на те муки самопожертвования, отказа от себя и своих материальных благ? Вот вопросы, на которые, хочешь не хочешь, уже надо давать ответы. Иначе гибель всем. «Хорошие — плохие» люди в военной форме уже своё отжили. Они существуют только благодаря законсервированности и косности человеческой мысли. Прогресс, а он в основном служит так называемым целям обороны, уже пошёл в наступление, и когда-то казавшиеся смешными слова о том, что «войны не будет, но будет такая война за мир, что камня на камне не останется», уже не кажутся смешными. Только разум, только пробуждение и возмужание человеческой мысли могут остановить всё это. И опять мучение, и опять боль — а у нас-то как? Худо, убого, мордовороты в науке и в литературе, да и во всей культуре были и есть сильнее мыслителей и их больше, но они страшны стали тем, что надели на себя те же заграничные модные тряпки, парики, золотые часы и сменили облик на этакого ласкового, добренького интеллектуала, который готов с тебя пылинки снимать чтобы ты только не ерепенился, был как все, служил общим целям, то есть плыл по течению, совершенно не думая и не заставляя никого думать о том, куда тебя вынесет и всех нас тоже...
Ой, дадут они Вале Распутину за повесть! Он не просто палец, а всю руку до локтя запустил в болячку, которая была когда-то раной, но сверху то зарубцевалась, а под рубцом гной, осколки, госпитальные нитки и закаменевшие слёзы...
Ой, Валентин, дух переведу! Я ведь сегодня с женой разговорился, и она сказала, что я не послал тебе (Вам) свою книгу! Я говорю — посылал, она — нет! Бог меня отметил кое-чем, Валентин, и прежде всего — памятью. У меня была до войны редкостная память, которая меня избаловала до того, что я ничего другого делать не хотел — ни учиться, ни трудиться — мне всё давалось просто так. Маленький, совсем малограмотный, я уже сочинял стихи и разного рода истории, за что в ФЗО и на войне меня любили и даже с плацдарма вытащили, но там, на плацдарме, осталась половина меня — моей памяти, один глаз, половина веры, половина бездумности, и весь полностью остался мальчик, который долго во мне удобно жил, весёлый, глазастый и не унывающий...