Неторопливый рассвет
Шрифт:
Удовлетворенно улыбнувшись – улыбка его показалась мне крайне неприятной, – он ретировался в свое логово, и я услышала, как он там наливает кипяток в заварочный чайник.
Коллекция Ринальди терялась в сумраке больших залов, казавшихся пустыми. Я больше смотрела в окна на парк. Было такое впечатление, что человек, устроивший эту экспозицию, хотел показать прежде всего тишину и пустоту. Переходя из зала в зал, я поняла, что пустота, как и тишина, бывает разная: одна самодостаточна, а другая словно пуста без чего-то, что-то было и ушло, и эта пустота болит.
Невозможно было представить себе,
Мой живот словно стал полегче, казался почти прежним, и по мере того как я шла все дальше в покровительственном сумраке залов, страх, живший во мне в последнее время, отступал.
Зал номер три был посвящен коллекции зародышей с патологиями, которую собрал прапрадед госпожи Ринальди, увлеченный медициной. С десяток белых фигурок, сидящих, скрестив ноги, или на корточках, плавали в больших стеклянных банках. Фигурки были того цвета слоновой кости, что свойствен трупам, и выглядели не вполне реальными. В зале не было никакого освещения, кроме дневного света, и зародыши странно светились, словно освещали зал своим присутствием. Интересно было бы узнать, как коллекционер раздобыл эмбрионы, какие чувства он испытывал, получая их, быть может, уже плавающими в формалине. Я представляла себе женщину, которая произвела на свет безрукого ребенка; любила ли она его хоть чуть-чуть? Успела ли его увидеть, подержать на руках?
В странном надо быть состоянии духа, думалось мне, чтобы коллекционировать такие вещи. Впрочем, вещи ли это?
Я обернулась, услышав шаги за спиной. Быть может, эта женщина в синем пальто, вошедшая в зал номер три, сумела бы объяснить мне пристрастие коллекционера, до того она, казалось, была заворожена этими белыми существами в формалине. Слегка приоткрыв рот, она смотрела на трупики с неподдельным волнением, почти с мукой. Не ожидала ли она, что эти дети, так давно умершие, вдруг начнут двигаться?
Она тоже посмотрела на меня и улыбнулась. Мы были, наверно, единственными посетительницами музея. За окном шел дождик, частый, весенний. Запел дрозд, его пение разматывалось лиловой бархатной лентой, окутывая нас отрадным теплом, ее, меня и выставленные эмбрионы.
На ней было длинное ярко-синее пальто на розовой атласной подкладке, в котором она выглядела стюардессой. Это пальто навсегда врезалось мне в память, потому что оно выражало всю ее суть. В ее элегантности было что-то старомодное, слишком опрятное, слишком чистенькое, чтобы быть настоящим. Она больше походила на вынутую из коробки куклу или на фотографию из журнала, чем на живую женщину, которая ходит по улице и занимается своими делами.
Она подошла ко мне и сказала звонким голосом: «Что за погода, правда?» – с приветливой улыбкой.
На улице дождь в самом деле усилился, и парк под ним совсем утонул. Мне даже чудился запах влажной земли сквозь закрытые окна.
Я кивнула, не сводя глаз с лужайки и мокрых деревьев.
– И не поверишь, что скоро лето.
Я ожидала, что разговор на этом оборвется или в крайнем случае продолжится в том же тоне, но я ошибалась. Напротив, она сказала нечто, на мой взгляд, слишком интимное и слишком странное, чтобы делиться этим с посторонним человеком вроде меня.
– Знаете, я каждый день сюда прихожу. Ну, то есть каждый день, когда
– Вам так нравится этот музей?
– Да, я здесь как дома. Особенно я люблю этот зал. И эти дети, я не могу на них насмотреться.
Она действительно была очень красива. И если ее фигура напоминала кукольную, то лицо было выразительным и привлекательным, а вовсе не тусклым и пустым, как я ожидала, увидев ее издали.
Дождь теперь стучал в окна, и как будто момент вечности объединил нас всех – ее, эмбрионы и меня. Я прониклась к ней дружеским чувством, не оправданным ничем, и уж меньше всего ее явной страстью к окружавшим нас эмбрионам с патологиями.
Ее глянцевая красота и немного заурядная свежесть не вязались с нездоровой тягой к этой выставке. Сегодня, вспоминая ту встречу, я думаю, что именно эта фальшивая нота и привлекла меня к ней, эта напряженность между ее журнальной улыбкой и банками, в которых плавали маленькие монстры. Чтобы поддержать разговор – и потому что мне захотелось сказать ей приятное, – я подхватила: да, конечно, я понимаю, это может заворожить. И добавила, что третий слева похож на циклопа: у него только один глаз над носом.
– Это чудовища, – произнесла она своим мелодичным голоском.
– У древних греков чудовища, как вы говорите, были священны, – сказала я с ученым видом.
Но она не слушала меня, глаза ее были устремлены на одну из банок, губы прошелестели едва слышно – я до сих пор не уверена, что расслышала правильно:
– Такие чудовища, как он.
Я не решилась спросить, что она хочет этим сказать, и уж тем более не стала допытываться, о ком идет речь. Я так и стояла, ничего не говоря, а она, казалось, была очень далеко от меня, недосягаемая и загадочная, мне представилось тяжкое бремя тайны, от которой она была неотделима.
Мне вдруг стало неловко, и я отвернулась. Хотелось покинуть зал, оказаться подальше от ее восторгов, от ее нездорового интереса. Дождь все еще лил, постепенно стихая. Я подошла к окну и посмотрела на парк, вновь впав в оцепенение, в которое поверг меня этот странный зал. Помолчав, она дотронулась до меня рукой, затянутой в перчатку.
– Дождь все идет, – сказала она, как бы желая снова пообщаться со мной, вернуть меня. Я посмотрела на нее, немного удивившись, а она продолжала с очень серьезным видом, показавшимся мне наигранным: – Вы как будто где-то далеко. – И добавила после паузы: – У вас найдется минутка? Тут внизу есть буфет. Пойдемте выпьем чаю, пока дождь не перестал.
Я была согласна выпить с ней чаю, забыть о зародышах, глядя на парк, который так успешно притворялся диким.
Следуя по коридорам за ее тонкой фигуркой, я думала, что есть что-то общее между парком с его идеальными лужайками, его ухоженными деревьями, которые во все времена подстригали так, чтобы они выглядели естественными, и этой женщиной лет тридцати, в которой за изысканно-глянцевой наружностью было что-то тревожное.
На застекленной веранде сидели несколько женщин, каждая одна за столиком, все в возрасте. Она что-то говорила мне тихим голосом, а я смотрела на этих пенсионерок, спрашивая себя, почему бы им не устроиться всем вместе за большим круглым столом в глубине веранды. Но им, похоже, нравилось одиночество, наверно, они устали от общества за свою долгую жизнь и поэтому хотели сидеть каждая за своим столиком, напротив пустого стула, в пронизанной светом серой тишине этого весеннего утра.