Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
В тех главах, какие я читал в Тарусе, Крандиевская вспоминает о своей встрече с Буниным, которому она приносила на суд ранние свои стихотворения, о лете, проведенном с Алексеем Толстым в эмиграции, в Камб, где Толстой заканчивал «Сестер», о встрече в Берлине с Горьким, Есениным и Айседорой Дункан.
Черты из берлинской жизни Есенина и Дункан, сжато, с печальным юмором воссозданные Крандиевской, подтверждают верность наблюдений Горького, которыми он поделился с читателем в своих воспоминаниях «Сергей Есенин» – самых проницательных из всего, что создал Горький-мемуарист: «Эта знаменитая женщина… являлась олицетворением всего, что ему (Есенину. – Я. Л.) было не нужно», «…можно было подумать, что он смотрит на свою подругу как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но все-таки давит». После
В 40-м году я получил в Тарусе письмо от Крандиевской:
Спасибо Вам, многоуважаемый Николай Михайлович, за письма. Для меня они полны такого значения, о каком Вы вряд ли догадываетесь. Я пишу в одиночестве и часто мне не хватает радости собеседования, необходимой в работе, ибо без нее, в пустом пространстве теряешь ориентацию.
И вот Ваши письма. Они приходят удивительно вовремя, как раз в периоды сомнений и неуверенности (всегда в канун Натальиного дня) и всегда наполняют меня бодростью и желанием работать дальше. Спасибо.
Книга – будет. Не знаю – когда, вероятно не скоро. Впереди – главное и самое трудное: история 2-х романов моей жизни, история поучительная. Нужно большое беспристрастие, нужен «взгляд сверху», а для этого нужно время.
Пока что я задумала издать сборник стихов (ведь я лишу их давно), а книга Ахматовой, вышедшая вновь после многолетнего перерыва, побуждает меня собрать стихи из трех старых книг в новые, еще ненапечатанные – в одну книгу.
Я хотела бы показать Вам свои стихи и вообще хотела бы повидаться и поговорить с Вами. Многое из высказанного Вами мне родственно и созвучно, это редко бывает.
Возможно, что мне удастся побывать в Москве, у сестры, – я надеюсь встретиться с Вами.
Сердечный привет.
Наталья Толстая.
8 сентября 1940 г.
Ленинград
Наша встреча с Натальей Васильевной произошла в начале июня 41-го года в Москве, в квартире у ее сестры. Продолжалась она часов шесть. Наталья Васильевна рассказывала о своих впечатлениях от Федора Сологуба, от Есенина, которого она любила и как поэта и как человека, читала главу о своем детстве.
Вскоре после нашей встречи грянула война и отшибла мне память почти на все, что совершалось со мной, что я видел и слышал в пору предгрозья.
Сюжеты устных новелл Крандиевской исчезли из моей памяти. Удержалось в ней уменье рассказчицы подмечать в человеке что-нибудь очень существенное, рассмотреть его под таким углом, под каким до нее никто не рассматривал. И еще осталось у меня от рассказов Крандиевской ощущение спертого воздуха роскошных пиров перед чумой, того самого воздуха, каким на меня несколько лет спустя повеяло от «Поэмы без героя», где почти каждая строка пропитана запахом тлетворного цветенья и где схвачено все характерное для допировывавших последние пиры и предугаданное Достоевским в образе Lise из «Братьев Карамазовых»: попрание дедовских и отцовских святынь и заветов, отречение от своего рода-племени, похвальба тем, что они не помнят родства, и боязнь взглянуть на себя со стороны.
Когда я читал поэму Ахматовой, ощущение от нее сливалось с давним ощущением от повествования Крандиевской:
Были святки кострами согреты.И валились с мостов кареты,И весь траурный город плылПо неведомому назначенью»По Неве или против теченья, —Только прочь от своих могил.На Галерной чернела арка,В Летнем тонко пела флюгарка,И серебряный месяц яркоНад серебряным веком стыл.Оттого, что по всем дорогам,Оттого, что ко всем порогамПриближалась медленно тень»Ветер рвал со стены афиши.ДымСтолько вложить в такой короткий строй строк, столько изобразить в них, столько навеять ими мог только гениальный поэт, в какого и выросла в многолетнем своем затворе Ахматова.
Зимой 43–44 гг. Крандиевская, выдержав ленинградскую блокаду, приехала надолго в Москву. Бывала у меня, читала свои новые стихи. В них не было одического патриотизма. Они брали за сердце интимной непосредственностью. Это был дневник самой обыкновенной женщины, пережившей голод, холод, бомбежку, артиллерийский обстрел, смерть друзей и знакомых, и все перенесшей с нерассуждающей покорностью: значит» так надо…
Устные ее рассказы, как и стихи, не били на эффект. Она добавила сочный мазок к портрету Веры Инбер. Супруг Инбер, врач, ведал военным госпиталем. Вера Инбер, с которой Крандиевская была в милых отношениях еще до революции, вовсю спекулировала продуктами, предназначавшимися для лежавших в госпитале. У Крандиевской она выменяла драгоценность на кус очен сливочного масла, пропахший бензином.
Я был в Союзе писателей на творческом вечере Крандиевской. Читала она с большим успехом свои «блокадные» стихи. Какие-то ее знакомые крикнули:
– Прочтите «Духов день»!
Это было тоже одно из ненапечатанных ее стихотворений» в котором она возвращалась воображением к поре своей молодости. Она прочла его, а перед чтением как бы жирным шрифтом выделила слова:
– Ивану Алексеевичу Бунину посвящаю.
После революции никто у нас ни стихов, ни прозы Бунину не посвящал. И заглавие стихотворения и посвящение прозвучали неожиданно.
Спустя много лет я имел случай лишний раз подивиться зоркости Бунина. Вот что пишет он о Наталье Васильевне Крандиевской в «Третьем Толстом»:
Наташу Толстую я узнал еще в декабре 1903 года в Москве. Она пришла ко мне однажды в морозные сумерки, вся в инее, – иней опушил всю ее беличью шапочку, беличий воротник шубки, ресницы, уголки губ, – и я просто поражен был ее юной прелестью, ее девичьей красотой и восхищен талантливостью ее стихов, которые она принесла мне на просмотр, которые она продолжала писать и впоследствии, будучи замужем за своим первым мужем, а потом за Толстым, но все-таки почему-то совсем бросила еще в Париже. Она тоже не любила скудной жизни, говорила:
– Что ж, в эмиграции, конечно, не дадут умереть с голоду, а вот ходить оборванной и в разбитых башмаках дадут…
Думаю, что она немало способствовала Толстому в его конечном решении возвратиться в Россию.
А не возвратись она, может, и не произошло бы у нее разрыва с Толстым. А не возвратись она, Алексей Толстой не докатился бы до «Хлеба» и до «Заговора императрицы».
Вообще встречала эмигрантов мнимая родина неласково.
Генерала Слащева убили.
Глеба Алексеева посадили.
Устрялова посадили.
Святополк-Мирского посадили.
Анатолия Каменского посадили.
Горького и его сына тихо отправили на тот свет.
Вдова Куприна, которая привезла сюда мужа умирать, привезла ради того, чтобы получать после его смерти пенсию, пережила все ужасы ленинградской блокады, но не выдержала издевательств и побоев своего соквартиранта, хулигана монтера, – и повесилась.
Цветаеву здесь ждала Елабуга.
О «репатриантах», вернувшихся после второй мировой войны, я уж и не говорю; почти все они, за редким исключением, угодили в концлагеря.