Неверная. Костры Афганистана
Шрифт:
Я надеялся увидеть ее еще раз, когда Джорджия по весне соберется снова поговорить с ее отцом, и, сам не знаю почему, но после того, как мы с ней упали возле этого холма и она помогла мне счистить со штанов козьи какашки, я решил, что не стану рассказывать о ней Джамиле.
– Похоже, вам с Мулалей было весело, – заметила Джорджия, когда мы сели в машину.
– Да, – признался я. – Она и вправду очень веселая – для девочки.
– О-о-о, – пропела Джорджия, – ты лю-ю-юбишь ее… ты хочешь ее целовать, обнимать и жениться на ней…
– Джорджия, – сказал я, качая головой, – для женщины, которая годится мне в матери, порой ты кажешься
Когда мы вернулись в Джелалабад, настроение у Хаджи Хана тоже оказалось гораздо лучше, чем я ожидал, помня, что накануне, по словам Джорджии, они сказали друг другу «много лишнего». Сбросив свои сандалии и ботинки, мы провели вечер за столом, уставленным сказочно красивой, словно с картины, едой. Это был просто праздник какой-то – красно-зеленый салат, кремово-белая простокваша в чашках, оранжевые от специй жареные цыплята, рис, мясо, горячий наановый хлеб, шипучая пепси-кола и блюда с лежавшими на них горкой желтыми бананами, красными яблоками и розовыми гранатовыми зернами.
После еды – когда набитые до отказа животы позволили нам наконец выпрямиться – мы все по очереди сыграли в карамболь, и Джорджия вышла победительницей, потому что Хаджи Хан промахнулся несколько раз на легких ударах, – ведь она была гостьей и он не хотел «дать ей еще один повод для недовольства». А потом, развалясь на подушках и закутавшись в шерстяные одеяла, мы стали смотреть комедийное шоу по телевизору, и я выпил столько зеленого чая, что живот у меня сделался круглым, как мяч.
Но хоть я и смеялся вместе со всеми остальными над экранными шутками, сердце мое, под одеялом в красных завитушках и ярко-желтых цветах, разрывалось на части, ибо всякий раз, как я вспоминал свой разговор с Джорджией, мне казалось, что слова ее врезаются мне в горло и внутренности, словно за обедом я наелся толченого стекла.
И так-то было плохо, что она пила алкоголь и курила, как солдат национальной гвардии, и приехала в нашу страну в поисках луны, проводящей свои дни прячась за солнцем. Но что она к тому же не верила в Бога – мне такое и в голову не приходило. Я думал, что она – последовательница пророка Иисуса. А не иметь ничего, вообще никакой веры – ну… это было, пожалуй, хуже всего, в чем она могла мне признаться.
Джорджия была моим другом, и я любил ее так сильно, насколько вообще способен был любить, а ей предстояло вечное пребывание в аду, вне всякого сомнения, – ведь там один день тянется как миллион лет.
Мать однажды описала мне ад – это место ужасного горя и печали, которое тысячу лет пылало огнем, пока все там не раскалилось докрасна. А потом пылало еще тысячу лет и раскалилось добела. А потом – еще тысячу, после чего в аду не осталось ничего, кроме черноты.
И, не в силах перестать вспоминать слова Джорджии, я так и видел перед собою ее милое лицо, искаженное болью, ее тело, пожираемое огнем, ее рот, забитый плодами колючего дерева, которые, попав в живот, кипят там раскаленным маслом, причиняя невыносимые страдания.
Конечно, очень многим из нас все равно придется провести какое-то время в аду, если только мы не станем святейшими из мулл, потому что в исламе великое множество правил, и не всем им легко следовать. Но Аллах милосерден, и пусть даже Исмераи суждено отправиться в ад за свое курение, Баба Гулю – за азартные игры, мне – за воровство и пьянство, Хаджи Хану – за любовь к женщине,
Но у Джорджии такой возможности не было – ведь у нее не было Бога, и, стало быть, не было никого, кто хотел бы или мог ее спасти. Даже к свету ей не удалось бы выбраться, потому что ад так глубок, что брошенный в него камень летит до дна семьдесят лет. И так велик, что никогда не переполняется грешниками, даже если собрать их со всего мира, и убежать из него невозможно. Хуже того, Джорджии придется страдать там в полном одиночестве, потому что рано или поздно ее оставят все друзья. Ведь в рай попадет в конечном итоге даже командир Зардад с его человеком-собакой!..
И, сознавая все это, очень трудно смотреть в глаза человеку, которого любишь, и не видеть смерти, что смотрит оттуда на тебя.
Ночь я провел в ужасном беспокойстве. И на следующее утро шепнул Джорджии за завтраком:
– Я за тебя молюсь.
Она оторвала взгляд от вареных яиц и улыбнулась. Ответила:
– Как мило, Фавад, спасибо. – И я покачал головой.
Она ничего не поняла.
За этим завтраком к нам присоединился и Хаджи Хан, который, выйдя из своей спальни, выглядел так, словно сошел на самом деле с киноэкрана – лицо у него было расслабленное и красивое; поверх светло-серого шальвар камиз надет темно-серый джемпер, с виду мягкий, как облака.
Я всмотрелся в него внимательно, в поисках следов, оставленных «лишними» словами, сказанными накануне, но если возможная утрата Джорджии его и беспокоила, то он делал вид, будто ему все равно. Правда, я заметил, что поддразнивал он ее больше, чем обычно, и просто рассыпался в комплиментах, от которых у нее вспыхивали щеки, да и в глаза смотрел чаще, чем дозволено в нашем обществе.
И, глядя на него, про себя я молился о том, чтобы Хаджи Хан выполнил свои обещания, данные Джорджии. Потому что я был уверен, что такой человек, как он, – способный уговорить птицу слететь с ветки, по словам моей матери, – сумеет без труда, стоит ему только попытаться, уговорить и Джорджию принять ислам. Всего-то и нужно, что любить ее – и звонить ей почаще.
После завтрака, двух чашек чая и четырех сигарет Хаджи Хан, покинув дом, исчез в облаке пыли, поднятой тремя его «лендкрузерами», а Джорджия поднялась наверх, чтобы принять душ. Поэтому остаток утра я провел в саду, с Ахмадом, который явился вскоре после того, как его отец уехал. Мы дразнили боевых птиц, сидевших в небольших деревянных клетках, расставленных вокруг лужайки, и за нами, покуривая, приглядывал Исмераи.
У меня прямо чесалось все внутри, так хотелось поговорить с Ахмадом о Джорджии и его отце, но сделать этого я не мог. Пусть все знали, что между ними происходит, однако обсуждать это было никак невозможно, потому что обсуждение означало бы принятие, а принять происходящее мы на самом деле не могли, потому что мы старались быть хорошими мусульманами и, более того, делали вид, что наши друзья – тоже хорошие мусульмане. О том, что Джорджия совершенно ни во что не верит, я тоже не мог говорить – это означало бы позорить ее, а мне следовало хотя бы стараться защитить ее от дурного мнения, которое, несомненно, возымел бы о ней каждый, кто узнал бы эту ужасную правду.