Невидимка с Фэрриерс-лейн
Шрифт:
– Я уже сказал вам, сэр, что не двигал, – яростно отвечал Гоббс. – Он стоит точно там, где стоял, когда я сюда вселился. Вы хотите, чтобы я присягнул? Извольте.
Питт поднялся.
– Нет, спасибо; думаю, это необязательно. Но если такая необходимость возникнет, я снова приду к вам и попрошу в этом поклясться.
– Зачем? Что это значит? – Гоббс побледнел от волнения и страха.
– Это значит, что полицейский Патерсон подвинул этот предмет обстановки, чтобы влезть на него и снять люстру, потом захлестнуть на крючке петлю и прыгнуть вниз.
– То есть так заставил его сделать убийца? – захлебнулся
– Нет, мистер Гоббс, – поправил его Питт. – Я хочу сказать, что Патерсон сам убил себя, когда понял, что он сделал с Аароном Годменом. Когда он понял, что позволил своему ужасу и страху ослепить себя, что пренебрег честью и справедливостью. Патерсон не только сделал ложный вывод: он пришел к нему бесчестными средствами. Он не слушал, что говорит продавщица цветов; он сам решил, что и как произошло, и заставил ее принять его версию. Он так был уверен в своей правоте, что оказал давление на судопроизводство и его конечный результат, – и ошибся.
– Перестаньте! – Гоббс сильно разволновался. – Я ничего не хочу слышать. Это все просто ужасно! Я знаю, о чем вы говорите, – об убийстве на Фэрриерс-лейн. Я помню, что тогда повесили Годмена. Но если то, что вы говорите, правда, тогда, значит, никому из нас не на что надеяться? Но этого не может быть! Годмена судили и признали виновным, все судьи были единогласны. Вы наверняка ошибаетесь… – В ярости и ужасе он стал ломать руки. – Они ведь еще не осудили Харримора и не осудят, вот увидите. Британская юстиция лучшая в мире. Я уверен в этом, сколько бы вы это ни отрицали.
– Мне ничего не известно о том, что она лучшая, – ровным тоном ответил Питт, – и это главное.
– Как вы можете такое говорить? – Гоббс был вне себя; он побледнел, только на щеках горели лихорадочным огнем два пятна. – Это чудовищно! Что же тогда главное на земле?
– Не имеет значения, судопроизводство какой страны справедливее, – объяснил Томас, стараясь сохранять терпение. – Главное, что в этом деле мы проявили несправедливость. Вам это, может быть, очень неприятно сознавать, и другим – тоже, но ведь этим ничего не изменишь. И выбор, стоящий перед нами, таков: или мы по-прежнему будем лгать и попытаемся скрыть от общества, что несправедливо осудили Годмена и проявили равнодушие к его смерти, либо обнародуем этот факт и сделаем все, что в наших силах, только бы не допустить повторения подобной трагедии. Вы бы что предпочли, мистер Гоббс?
– Я… я… э… – Тот смотрел на Питта с ужасом, словно тот на его глазах превращался в какое-то чудовище. Но у него не хватало ни мужества, ни убежденности в своей правоте, чтобы спорить. В глубине души он сознавал, что Питт прав.
Больше Томас не сказал ни слова. Он едва заметно прикоснулся к шляпе в знак благодарности и ушел.
– Я еще не получил разрешения на эксгумацию, – поспешно сказал Драммонд, как только инспектор вошел в его кабинет. – Я все еще пытаюсь…
Питт бросился в кресло около камина и выпалил:
– Патерсон покончил жизнь самоубийством.
– Но вы же говорили, что это физически невозможно! Да и зачем бы ему кончать самоубийством?
– А что бы вы сделали на его месте, если бы сфабриковали ложное доказательство, по которому повесили невинного человека? Вам это никогда не приходило в голову? –
– И он не мог смириться со своей собственной слабостью, – тихо сказал Драммонд, глядя на Питта. – Думаю, некоторым из нас это знакомо. Мне страшно подумать, что такие преступления вообще возможны. Нам необходимо быть уверенными, что мы обязательно найдем преступника и докажем его вину. Мы хотим верить в свое собственное превосходство над ним, потому что альтернатива для нас ужасна. – Он засунул руки поглубже в карманы. – Бедняга Патерсон…
Томас промолчал. Душа его была омрачена жалостью. Он пытался представить, о чем Патерсон думал в последний день жизни, стоя в спальне, испытывая горечь одиночества и окончательного, непоправимого поражения. Он никогда не смог бы отделаться от сознания, что потерпел крах, но получал извращенное удовлетворение от того, что все больше и больше терзал себя сознанием страшной правды и того, что другого выхода из создавшегося положения нет. Да и одна только мысль о возможности такого выхода была для него тошной.
– Он собственноручно сорвал с себя нашивки, – сказал Питт. – Так он сам признал, что потерял право на самоуважение.
Драммонд долго молчал.
– Все же не понимаю, чем вы можете доказать свою правоту, – сказал он, наконец нарушая течение мыслей инспектора. – Вы же сказали, что для самоубийства не было возможности и поблизости не было ничего, на что можно было влезть и оттолкнуться. Как же это случилось?
– После самоубийства Патерсона кое-кто навел порядок в комнате, чтобы создать впечатление, будто совершено убийство.
– Но ради бога, зачем? И кто?
– Это, конечно, сделал Ливси, обнаруживший труп, прежде чем вызвал нас.
– Ливси? – недоверчиво переспросил Драммонд. – Почему? Какое ему было дело, будет ли Патерсон обвинен в самоубийстве? Ему, конечно, могло быть его жалко, но ведь он член Апелляционного суда и не стал бы извращать доказательства!
Питт встал.
– Этот поступок не имеет никакого отношения к жалости. Все произошло до того, как мы узнали о невиновности Годмена. Лучше скажите: когда вы надеетесь получить разрешение на эксгумацию?
– Да я не знаю, получу ли его вообще… Куда вы?
– Домой, – ответил Питт от двери. – Сейчас мне уже нечего делать. Хочу пойти домой, к чему-то чистому, незапятнанному и невинному, прежде чем выкопаю Стаффорда. Пойду и расскажу детям на сон грядущий что-нибудь о добре и зле, какую-нибудь волшебную сказку, которая кончается счастливо.
Разрешение было дано позже вечером, но Мика Драммонд не стал беспокоить Питта до раннего утра. Утром, в семь часов, он заехал за инспектором, и они отправились в путь еще в темноте, под холодным моросящим дождем. На улицах было мокро, мостовые блестели в свете фонарей, шум колес мешался со стуком копыт и отпираемых дверей.