Невидимый человек
Шрифт:
Он сделал паузу и, развернув бумагу, продемонстрировал новенький портфель из отливающей блеском телячьей кожи.
– …этот первоклассный атрибут, предоставленный магазином Шеда Уитмора. Юноша, – обратился он ко мне, – прими эту награду и береги ее. Развивайся в прежнем направлении, и в один прекрасный день этот портфель заполнят важные документы, которые помогут определить судьбы твоего народа.
От волнения у меня даже не получилось должным образом выразить свою благодарность. К портфелю ниткой тянулась моя кровавая слюна и скапливалась на нем лужицей в форме неведомого континента, которую я поспешил стереть. Я ощущал в себе такую значительность, о какой прежде даже не помышлял.
– Открой и посмотри, что в нем, – сказали мне.
Вдыхая запах новехонькой кожи, я повиновался: дрожащими пальцами открыл портфель и увидел внутри какой-то официальный документ. Мне присудили
У меня навернулись слезы, и я второпях покинул ораторское место.
Меня переполняла радость. Ее не омрачило даже то, что добытые на ковре золотые на поверку оказались латунными жетонами с рекламой какого-то автомобиля.
Домашние мои ликовали. На другой день к нам потянулись соседи, чтобы меня поздравить. Я больше не испытывал трепета перед дедом, чье предсмертное проклятье отравляло, считай, все мои достижения. С портфелем в руке я стоял под его фотографией и торжествующе улыбался, глядя в черное, невозмутимо-крестьянское лицо. Оно меня завораживало. Куда бы я ни двинулся, оно не сводило с меня глаз.
В ту ночь мне снилось, будто мы с ним сидим в цирке и, какие бы номера ни выкидывали клоуны, дед не желает смеяться. А потом он велит мне открыть портфель и прочесть то, что внутри; я открываю и вижу официальный конверт с гербовой печатью штата, в этом конверте – другой, в том еще один, и так без конца; я уже с ног валюсь от усталости.
– Один конверт – один год, – изрекает дед. – Ну-ка, распечатай вот этот.
Так я и сделал; внутри обнаружился гравированный документ с кратким текстом золотыми буквами.
– Читай, – приказал дед. – Вслух.
– «Для Предъявления Ответственным Лицам, – выразительно прочел я. – Толкайте Его Вперед! Этот Нигер-Бой Справится!»
Тут я проснулся; у меня в ушах гремел стариковский смех. (Этот сон, во всех подробностях, преследовал меня еще много лет. Но в ту пору смысл его от меня ускользал. Мне пришлось сперва отучиться в колледже.)
Глава вторая
Колледж оказался – лучше не бывает. Старые здания, увитые плющом; красивые извилистые дорожки; ряды живых изгородей и слепившие меня под летним солнцем заросли шиповника. Над головой тяжелыми гроздьями висели цветы жимолости и пурпурной глицинии; под жужжанье пчел и белые магнолии примешивали свой запах к этим ароматам. Все это частенько вспоминается мне здесь, в моей нынешней берлоге: как весной пробивалась зеленеющая трава, как пели, поигрывая хвостами, пересмешники, как луна освещала все строения, как звонил колокол часовни, отмеряя драгоценное быстротечное время; как гуляли по зеленеющим газонам девушки в ярких летних платьях. Теперь в темноте я нередко закрываю глаза и шагаю по запретной тропе, огибающей девичье общежитие, мимо административного корпуса с часовой башней, излучающей мягкий свет, мимо аккуратного побеленного коттеджа для практических занятий по домоводству, который под луной кажется еще белее, и дальше по дорожке с ее подъемами и поворотами вдоль черного здания электростанции, чей мерный гул впотьмах сотрясает землю, а в окнах играют красные отблески – туда, где дорожка переходит в мост над пересохшим руслом с зарослями низкорослого кустарника, препоясанного лозами; мост этот, из грубо отесанных бревен, создан для свиданий, но до сих пор не опробован любовными парочками; а за мостом дорога тянется мимо жилых домов с верандами, как принято на Юге, длиной в полквартала, к внезапной развилке, где нет ни строений, ни птиц, ни трав, но есть поворот к лечебнице для умалишенных.
Дойдя до этого места воспоминаний, я всякий раз открываю глаза. Грезы обрываются, и я силюсь вновь разглядеть совершенно ручных кроликов, не ведающих звука охотничьего выстрела: они резвились и в зарослях, и на обочине. Cреди перегретого щебня и битого стекла замечаю серебристо-пурпурный чертополох, нервную цепочку муравьев – и поворачиваю обратно по извилистой дорожке вдоль стен лечебницы, где по ночам в определенных палатах бойкие медсестры-практикантки исцеляли везунчиков-парней из числа посвященных не лекарственными, а куда более желанными средствами; у часовни я делаю остановку. А потом внезапно наступает зима, и луна смотрит с высоты, и с колокольни льется перезвон, и выводит святочный гимн звучный хор тромбонов; а поверх всего плывет смешанная с болью тишина, словно Вселенная превратилась в одиночество. Я стою под высоко парящей луной и слушаю «Твердыня наша – вечный Бог», величественную, обволакивающую мелодию, что струится из четырех тромбонов, а потом из органных труб. Мелодия эта плывет над миром, кристальная, как сама ночь, текучая,
Все это так далеко во времени и пространстве, что нынче я, невидимый, начинаю сомневаться: а было ли это взаправду? Потом перед моим мысленным взором возникает отлитый в бронзе Основатель колледжа, холодный отеческий символ, который впечатляющим жестом вытянутых рук приподнимает завесу, что прочными металлическими складками скрывает лицо коленопреклоненного раба; а я замираю в недоумении, силясь понять, будет ли сдернута эта завеса или же, наоборот, приспущена, дабы прочно прирасти к месту; и что здесь происходит: откровение через видение или бесповоротное ослепление? И пока я таращу глаза, раздается шорох крыльев и передо мной проносится стая драчливых скворцов, а когда я вглядываюсь сызнова, по бронзовому лицу, которое незнамо как смотрит на мир пустыми глазами, стекает белесая щелочь, порождая очередную загадку для моего пытливого ума: почему обгаженный птицами памятник внушительней чистого?
О, зеленые просторы кампуса; О, тихие песни в сумерках; О, луна, что лобзала шпиль колокольни, освещая благоуханные ночи; О, горн, трубивший зарю; О, барабан, по-армейски отбивавший ритм на плацу: что было реальностью, что твердью, что праздной и более чем приятной мечтой? Как могло это быть настоящим, если нынче я невидим глазу? Если это реальность, почему на всем том зеленом острове не вспоминается мне ни один фонтан, кроме неисправного, проржавевшего, иссякшего? И почему сквозь мои воспоминания не льется дождь, память мою не пронзает звук, а влага бессильна против твердой, сухой коросты совсем еще недавнего прошлого? Почему вместо запаха набухших по весне семян мне вспоминается только вонь желтых нечистот, выплеснутых на мертвую газонную траву? Почему? Как же так? Как же так и почему?
Но траве полагалось прорастать, деревьям – одеваться листвой, а дорожкам – погружаться в тень и прохладу так же исправно, как миллионерам – по весне приезжать с Севера на День Основателя. Это надо было видеть! Каждый появлялся с улыбкой, инспектировал, поощрял, вел приглушенные разговоры, произносил речь, которую ловили наши черные и желтые ушные раковины, – и каждый перед отъездом оставлял солидный чек. Я убежден: за всем этим стояла неуловимая магия, алхимия лунного света; кампус превращался в цветущий луг, валуны уходили под землю, суховеи прятались, а забытые сверчки стрекотом подзывали желтых бабочек.
И ох-ох-ох уж эти мне мультимиллионеры!
Все они настолько срослись с той, другой жизнью, которая теперь мертва, что я уже не могу восстановить их в памяти. (Время было таким же, как я, однако ни того времени, ни того «я» больше нет.) Вспоминается только один: в конце третьего курса мне поручили в течение недели возить его по кампусу. Лицо розовое, как у святого Николая, на макушке шелковисто-белый хохолок. Раскованные, непринужденные манеры, даже в общении со мной. Уроженец Бостона, любитель сигар, знаток безобидных негритянских анекдотов, успешный банкир, даровитый ученый, директор, филантроп, четыре десятка лет несущий бремя белых и шесть десятков лет – символ Великих Традиций.
Мы разъезжали по аллеям; мощный движок рокотал, наполняя меня гордостью и тревогой. В салоне пахло мятными пастилками и сигарным дымом. Студенты задирали головы и, признав меня, улыбались, а мы неспешно ехали дальше. Я только что пообедал и наклонился вперед, чтобы сдержать отрыжку, но случайно задел кнопку на руле – и отрыжку заглушил громкий, пронзительный вой клаксона. Все взгляды устремились на нас.
– Виноват, сэр, – сказал я, беспокоясь, как бы он не настучал президенту колледжа, доктору Бледсоу – тот мигом отстранил бы меня от вождения.