Невидимый всадник
Шрифт:
Услышал я такое известие и снова без памяти свалился. И сколько-то еще пролежал.
Нет, я в мыслях не имел, что Тарутин пуще смерти боялся, как бы я от него не сбежал. Нужен я был ему до крайности! Ведь, не хвалясь, скажу: такого жокея век бы ему не сыскать! А уж он принял свои меры. Сколь я потом ни добивался вернуться на родину, все пути мне были заказаны: Тарутин кругом меня опутал. Стал я жить как во сне. Пил, гулял… Сутками в кабаках. Пьянствовали, день от ночи не отличали… Работал на Тарутина, чтоб было на что пить. И однажды утречком ранним решился я… Надумал жизни себя лишить, до того дошел. Сунул уже голову в петлю. Да вдруг словно бы во сне вижу: конюшня наша питерская…
В деннике Букет стоит. Смотрит на меня человеческим добрым взглядом и вроде говорит: «Что ж ты, брат, так оплошал? Жизнь прожить — не поле перейти! Терпи, жокей, еще не финиш!» Смотал я веревку, закинул… Стал снова хлопотать о выезде, но, верно, поздно уже. Репутация у меня, сами понимаете, затемненная всеми обстоятельствами моей жизни.
Отступился я от Тарутина, нанялся в конюхи к большому начальнику на Китайско-Восточной железной дороге. Выходил я ему коней — он большой любитель был. Он и помог мне выехать на родину. Да… Огляделся я и думаю: «Что ж, пусть замужем! Лишь бы счастливая была! А я хоть одним глазком на нее». Приехал в Москву, а как искать? Фамилия-то, ясно, по мужу. Все же запросил адресный стол. И сам себе не верю: получаю адрес… Ну, раз под девичьей фамилией, думаю, значит, не иначе в разводе… И тут у меня сердце так забилось от радости, что я с той справкой в руке сел на тумбу прямо на улице и заплакал.
Написал я открытку: если, мол, еще помните такого, приходите к Главному почтамту в шесть часов вечера.
Снег шел. Трамваи по Мясницкой звенят, я стою под навесом у входа, дрожь меня бьет то ли от холода, то ли от переживания…
«Нет, — думаю, — не придет. Чего ей приходить? Я ее ни словом бы не попрекнул. Время-то какое было: смутное. Жених пропал, ни слуху ни духу. С Харбином связи нет… Да чего ей приходить-то? Она меня небось за подлеца считает».
И вдруг идет!.. Хотите верьте, хотите нет, у меня ноги подкосились и слезы из глаз брызнули… Идет немолодая женщина, одета бедно, по-простому. Я ведь к другому уже попривык… А как завидел ее, все во мне погасло, кроме одной радости — быть с ней! Подбежал к ней, руку поцеловал, рука холодная, хоть она ее в муфте держала.
«Пойдемте, — говорю, — Гертруда Оттовна, в ресторане где-нибудь посидим, поговорим». Она возражает. «Не так я, — говорит, — одета, неудобно мне». И мельком меня так оглядела. На мне, конечно, пальто с бобром, шапка… И так я сам себя в этих бобрах возненавидел, так казню себя!
Направились мы по Мясницкой к Красным воротам и зашли в маленький ресторанчик. Людей никого не было. Снял я с нее шубку, платок она скинула… Тоненькая такая, лицо в морщинках — ах ты батюшки мои! — а я каждую ее морщинку люблю.
Сели мы, я уговорил ее выпить винца, она раскраснелась, отошла. А я как на иголках — вдруг все-таки муж, дети…
«Расскажите же, как вы все эти годы жили. Как же так, жить-то в чужих местах?» — спрашивает она. «Жизнь моя безрадостная была, — говорю, — одинокая».
«Неужто не женились?» — Она подымает на меня глаза, и, вот крест вам, ровно и не прошло больше десяти лет… Такая у меня к ней любовь.
«Нет, Гертруда Оттовна, не женился. Да что обо мне! Расскажите, как вы-то живете? Счастливы ли были в замужестве? Или, может быть, и сейчас?.. По фамилии-то я вас по девичьей отыскал, но не знаю, как это понимать?»
Она побледнела, вздрогнула, словно ей что-то в голову вдруг пришло.
«Я замуж не выходила, Лаврентий Петрович. Все вас ждала». И тут только понял я до конца, какую шутку сыграл со мной Тарутин, как мою жизнь порешил.
Скрипнул я зубами и слова не выговорю. Только, наверное, лицо у меня такое страшное было, что она так и кинулась ко мне: «Не терзайте себя, значит, такая судьба наша, и благодарить ее надо, что мы оба с вами живы и вот свиделись».
…Сорок три года мне стукнуло, а я снова словно молод.
Пробыл в Москве недолго. Приходила она ко мне в «Националь», а к себе, говорит, не зову: плохо у меня, скудно живу.
Да я и сам догадался, что живет бедно: шубка на ней старая, башмаки стоптанные. Деньги ее обесценились, вот она ни с чем и осталась.
«Теперь, — говорю, — вам беспокоиться нечего. Я при деле, меня, как конеспециалиста, тотчас в государственные конюшни взяли. Н с собой привез кое-что. Вы ни в чем нуждаться не будете».
А она грустно так смотрит и говорит:
«Здоровья нет. Поздно». — Ив первый раз заплакала. Да горько так.
Я ей руки целую, бормочу незнамо чего: «Вылечим, поправим…»
Поуспокоилась она, улыбнулась и говорит:
«А ваши деньги-то у меня ведь целы». — «Какие такие деньги?» — «А те, что вы мне с Букетом выиграли. Только я их в камушки вложила».
Я посмеялся, думаю, шутит, а она мне и рассказывает… Нефтепромышленник Оганезов, у которого она детей обучала, присоветовал ей: «Время тревожное, деньги — товар ненадежный, а надо приобрести на них ценности». И свел ее с человеком, который какие-то махинации с керенками проводил, он и продал ей на всю сумму бриллиантов. «Я их в тайнике под полом держу, — говорит она. — Так что они ваши».
«Нет, не надо, мы их государству сдадим», — говорю.
«Как хотите»…
Днем неудобно нам было, а ночью съездили мы к ней, достал я из тайника камушки, а на рассвете мы уехали. Вещей никаких не велел я ей брать, да и нечего было. Только рояль остался… Я так полагал: приедем, потом перевезем.
Я даже и на день не мог ее оставить — боялся: разлучит нас еще что-нибудь… «А вы, — говорю, — ничего никому не говорите. Обвенчаемся, тогда.» Повенчал нас священник вон в той церквушке, из окна видно…
На третью неделю она заболела…
Старый жокей замолк, сник…
— Мне только одно неясно, Лаврентий Петрович, как вы не подумали, что вашу жену будут искать? Она ведь ни слова никому не сказала о своем отъезде… — спросила я.
— Это точно. Не сказала. Но из Ленинграда она сразу же письмо послала той бабке, что при кухне жила. Она с ней дружила. Ну и, значит, сообщила, что остается пока в Ленинграде, а вскорости приедет за роялем.
— Это письмо не было получено. Не дошло.