Невинные рассказы
Шрифт:
— Да что вы ко мне привязались? — да вы знаете ли, что я вас, как неблагонамеренного и назойливого, туда упеку, куда вы и не думаете? Слышите! — есть нужно! точно я его крепостной! Ну, в богадельню, любезный, идите! в услужение идите… хоть к черту идите, только не приставайте вы ко мне с вашим «есть нечего»!
И нужный человек снова начал разминать по комнате окоченевшие члены.
— Тут целое утро на холоду да на сырости… орешь, кричишь на них, на бестий, а они еще и дома покоя не дают…
— Да ведь я не виноват, — снова
— А я виноват? — с запальчивостью закричал нужный человек, топнув ногою и сильно пошевеливая плечами, — виноват? а? да ну, отвечайте же!
Иван Самойлыч молчал.
— Что ж вы привязываетесь? Да нет, вы скажите, что ж вы пристаете-то? виноват я, что ли, что вам есть нечего? виноват? а?
— Стыдно будет, если на улице подымут, — заметил Иван Самойлыч тихо.
— Отвяжитесь вы от меня! — вскричал нужный человек, теряя терпение, — ну, пусть подымут на улице! я вам говорю: нет места, нет, нет и нет.
Иван Самойлыч вспыхнул.
— Так нет места! — закричал он вне себя, подступая к нужному человеку, — так пусть на улице подымут — так вот вы каковы, а другим небойсь есть место, другие небойсь едят, другие пьют, а мне и места нет!..
Но вдруг он помертвел; малый-то был он смирный и безответный, и робкая его натура вдруг всплыла наружу. Руки его опустились; сердце упало в груди, колени подгибались.
— Не погубите! — говорил он шепотом, — виноват — я! я один во всем виноват! Пощадите!
Нужный человек стоял как оцепенелый; с бессознательным изумлением смотрел он на Ивана Самойлыча, как будто не догадываясь еще хорошенько, в чем тут дело.
— Вон! — закричал он наконец, оправившись от изумления, — вон отсюда! и если еще раз осмелитесь… понимаете?
Нужный человек погрозил, сверкнул глазами и вышел из комнаты.
VI
Иван Самойлыч был окончательно уничтожен. В ушах его тоскливо и назойливо раздавались страшные слова нужного человека:
— Нет места! нет, нет и нет!
— Да отчего же нет мне места? да где же, наконец, мое место? Боже мой, где это место?
И все прохожие смотрели на Ивана Самойлыча как будто исподлобья и иронически подпевали ему: «Да где же, в самом деле, это место? ведь кто же нибудь да виноват, что нет его — места-то!»
Мичулин решился немедленно обратиться с этим вопросом к людям знающим, тем более что его мучили уж не одни материальные лишения, не одна надежда умереть с голода, но и самая душа его требовала успокоения и отдыха от беспрестанных вопросов и сомнений, ее осаждавших.
Знающие люди были не кто иные, как известные уж читателю Вольфганг Антоныч Беобахтер, философии кандидат, и Алексис Звонский, недоросль из дворян.
Оба друга только что пообедали и, сидя на диване, покуривали себе папироски. У Вольфганга Антоныча была в руках гитара, на которой он самым сладкозвучным образом тренькал какую-то страшную бравуру; у Алексиса плавала в глазах какая-то мутная влага, на которую он беспрестанно и горько жаловался, говоря, что она мешает ему прямо и бодро взглянуть в самые глаза холодной, бесстрастной и безотрадной действительности. Друзья, казалось, были в хорошем расположении духа, потому что говорили о будущих судьбах человечества и об эстетическом чувстве.
Оба друга равно стояли грудью за страждущее и угнетенное человечество; разница состояла только в том, что Беобахтер, как кандидат философии, непременно требовал ррразрррушения, а Алексис, напротив того, готов был положить голову на плаху, чтоб доказать, что период разрушения миновался и что теперь нужно создавать, создавать и создавать…
— Ну, клади! — говорил Беобахтер самым равнодушным голосом, делая при этом обычное движение разжатою рукою сверху вниз и уж совсем приготовившись отмахнуть Алексису его легковесную голову.
Но Алексис головы не клал.
— Уж ты не коварствуй, — возглашал Беобахтер мелодическим голосом в ту минуту, когда вошел Иван Самойлыч, — ты не уклоняйся, а говори прямо: любишь или не любишь? любишь — так прочь их, с лица земли их — вот что! А иначе не любишь!
— Однако ж, за что ж их с лица земли? — заметил, с своей стороны, Алексис, — я, право, никак не могу понять этого ригоризма…
И действительно, по лицу Алексиса можно было угадать, что он точно никак не мог понять.
Кандидат философии крошечным сжатым кулачком описал самую незаметную дугу.
— И знать ничего не хочу, и видеть ничего не хочу! — говорил он медовым своим голоском, — и не представляй ты мне своих резонов! все это софизмы, любезный друг! Не любишь, говорю тебе, не любишь — и все тут! Так бы и сказал с первого слова! Разрушить, говорю тебе, ррразрушить — вот что нужно! а прочее все вздор!
И господин Беобахтер сделал несколько аккордов на гитаре и запел совершенно особенную и крайне затейливую бравуру, но запел таким голосом, как будто гладил кого-нибудь по головке, приговаривая: «Паинька, душенька! умница, миленький!»
— Странно, однако ж!.. — заметил после некоторого молчания, собравшись с мыслями, Алексис.
Беобахтер сделал совершенно незаметное движение плечами.
Буква р снова посыпалась в страшном изобилии.
— Странно, однако ж! — не переставал возражать, с своей стороны, Алексис, всякий раз все более и более собираясь с мыслями.
— Уж я тебя, подлеца, насквозь знаю, — говорил Беобахтер, — ведь ты «буржуазия», я тебя знаю…
На это Алексис отвечал, что, ей-богу, он не «буржуазия», и что, напротив того, для человечества готов всем на свете пожертвовать, и что если уж на то пошло, то, пожалуй, хоть сейчас же, среди белого дня, пройдет по Невскому под руку с мужиком.