Невоенный дневник. 1914-1916
Шрифт:
Война как всерешающая истина, как божественная заповедь, как религия — это и есть главная мысль милитаризма германского. А если это и главная мысль России, то понятно, почему «мы оказались во всех смыслах духовными рабами немцев», как говорится в следующей статье: немцы первые осуществили эту мысль, и нам остается только у них заимствовать, им подражать. Понятно и то, почему «в душе русского народа накопилось бесконечно много озлобления» против немцев: Синай против Синая — милитаризм против милитаризма: сойди оттуда, чтобы я туда стал.
В том же патриотическом журнале один известный писатель допрашивает своих товарищей, которые, выражая негодование против «германских зверств», предостерегают
Можно быть великим и скромным, но нельзя говорить: я скромен и велик. Пусть другие хвалят меня, но если я сам себя буду хвалить, то мне могут сказать: гречневая каша сама себя хвалит.
Один юный славянофил в публичной лекции доказывает «по Достоевскому», что все немцы — «нехристи», а настоящие христиане, «богоносцы» — только мы, русские.
«Запад уже сказал все, что имел сказать. Ex oriente lux. Теперь Россия призвана духовно вести европейские народы, на нее возложена страшная ответственность за духовные судьбы человечества», — возвещает С. Булгаков. «Давно пора… Давно пора говорить такие речи!» — восклицает Розанов, приводя эти слова Булгакова.
«Занимается новый, быть может, последний день всемирной истории, — пророчествует Вл. Эрн. — По предвечному плану Создателя мира, с внезапностью чуда Россия вдруг заняла едва ли не первое место в начавшемся катаклизме (т. е. в „последнем дне“, в кончине мира). Она выступает в роли вершительницы судеб истории… Она должна склониться перед Промыслом и Ангелу-благовестителю ответить: „Се раба Господня, да будет мне по слову твоему!“».
Известный писатель может быть доволен: если мы страдали доныне «излишнею скромностью», то теперь от нее освобождаемся. Другой писатель, неизвестный, уверяет, что вовсе не какая-либо часть Германии, а «весь народ ее озверел, оскотинел… Вся она — точно насосавшийся клоп».
«Помимо Гёте (но Гёте в теперешней Германии угас), их всех можно бы вытолкнуть из человеческого общежития», — решает В. Розанов («Война 1914 года», с. 148) и отсюда делает вывод: «Бей немца по морде — штыком, кулаком, плетью, палкой — чем ни попало!» («Нов. время»). Читая такие воззвания, «Таймс» ужаснулся и благоразумно заметил, что «поголовное избиение 60-ти миллионов людей» по меньшей мере «фантастично».
«Вдруг все легло плашмя, я не могу иначе назвать ту совершенную перемену тона газет и журналов, которые, вчера западнические, — сегодня повторяют славянофильство», — умиляется В. Розанов («Война», с. 55).
Да, «все легло плашмя». И всякое тихое слово в этом неистовом хоре кажется «изменой отечеству». Только стоном стоит соловьиное пенье над кровью.
«Мы находились во власти стремительного наплыва чувств, не огражденного плотиной разума. Это было беспредельное самовозвеличение перед всеми другими народами… Но возникает вопрос, какую пользу нам принесла наша ненависть к ним»? (Ответ депутата рейхстага Вольфганга Гейне на статью Зомбарта).
Это сказано немцем о Германии. Хотелось бы верить, что этого нельзя сказать о России.
Самовозвеличение русскому простому народу несвойственно.
Русские люди «оказались во всех смыслах духовными рабами немцев»? И наш бунт против них — только бунт рабов? Если это правда для тех из нас, кто заразился от своих «духовных господ», немцев, страшной чумой национальной гордыни и ненависти, то это клевета на русский народ.
«Гимназистом от покойного брата я слышал однажды рассказ, что в войсках гвардии есть один особенный полк: в него набираются исключительно солдаты непомерной величины и чтобы лицо было непременно уродливое… что-нибудь свирепое, какой-нибудь нос, глазищи, — и тогда годен», — вспоминает В. Розанов. И вот однажды увидел он тот полк, нескончаемую вереницу тяжелых всадников… «Идут, идут, идут… И не кончаются… Стройные, стойкие, огромные, безобразные… Произошло странное явление: преувеличенная мужественность того, что было передо мной, как бы изменило структуру моей организации и отбросило, опрокинуло эту организацию — в женскую. Я почувствовал необыкновенную нежность, сонливость и истому во всем существе. Сердце упало во мне — любовью… Мне хотелось бы, чтобы они были еще огромнее, чтобы их было еще больше… Чувство мое относилось к массе, притом столько же людей, как и лошадей (т. е. зверей: тут и люди — звери; человеческое переходит в звериное. — Д. М.). Этот колосс физиологии, колосс жизни вызвал во мне чисто женственное ощущение безвольности, покорности и ненасытного желания „побыть вблизи“… Определенно, это было начало влюбления девушки… Я вернулся домой, весь в трепете… Мне казалось, я соприкоснулся с некоторою тайною мира… Передам, как она сказалась у меня в шепотах: „Что женская красота, милое личико и т. п.? Сила — вот одна красота в мире… Сила, — она покоряет, перед ней падают, ей, наконец, молятся… В силе лежит тайна мира, такая же, как ум, такая же, как мудрость… Может быть, даже такая же, как святость. Но суть ее — не что она может дробить, а другое. Суть ее — в очаровании. Суть, что она привлекает. Силою солнце держит землю, луну и все планеты. Не светом и не истиной, а что оно огромнее их. Огромное, сильное…“
Голова была ясна, а сердце билось… Как у женщин.
Суть армии, что она всех нас превращает в женщин, слабых, трепещущих, обнимающих воздух… И почти скажешь словами Песни Песней: „Где мой возлюбленный?… Я не нахожу его… Я обошла город и не встретила его“» («Война», 230–234).
Так вот в чем «тайна мира» — не в красоте, не в благости, не в истине, а в уродстве, во зле, в свирепости, в животности, звериности. Вот чему надо «молиться», как Богу. И воплощение этого Бога в войске и войне — «военщине», «милитаризме».
Это, пожалуй, не ново. Все немецкие материалисты и милитаристы (милитаризм — от материализма) говорили и делали то же самое. Тут новизна только в бесстыдстве.
И вот о чем поют наши соловьи над кровью…
ДУХА НЕ УГАШАЙТЕ
Хватит ли зарядов для пушек, хлеба для голодных, перевязок для раненых? Это, в последнем счете, вопрос культуры. Что культура для войны, мы еще помним; но что война для культуры — уже почти забыли.
Не солдаты на полях сражений, а мы, люди культуры, — первые раненые. Вынута связь из всех культурных ценностей, как нитка из жемчуга, — и ожерелье рассыпалось. Все обесценено, обессмыслено. Праздность, ненужность труда так очевидны, что дело из рук валится. Для кого? Для чего? Две строки военной телеграммы значительнее всех созданий Гёте и Пушкина.