Невыдуманные истории
Шрифт:
Самое забавное случилось через месяц. Я отдал хозяйке, комаровской торговке, квартплату. Она пересчитала, слюнявя короткие толстые пальцы, и сказала:
— Надо двадцаточку надбавить.
— За что? — удивился я.
— Как за что? — произнесла хозяйка. — А музыку вы слушали? Слушали. За электричество мне надо дополнительно платить? Надо. Так что гони монету. Или вот тебе Бог, а вот порог.
Объяснять ей, что нужна нам та музыка, как чирей на заднице, было бессмысленно — я молча заплатил. Зато в университете я не молчал. Я тут же написал заявление о переводе на заочное отделение, изложив все, что я думаю о тех, кто лишил меня честно заработанных горбом и знаниями четырех сотен, — на стационаре без стипендии делать мне было нечего, только зря время терять. Сдав несколько дополнительных экзаменов и зачетов — на заочном учились шесть лет
Я уже упоминал, что редактором «Зорьки» была Анастасия Феоктистовна Мазурова — жена двоюродного брата первого секретаря ЦК, маленькая, худенькая и шустрая, похожая на общипанного воробья. Хотя сам Кирилл Трофимович, по слухам, к свояченице не благоволил, пользовалась она своей фамилией весьма умело. Подписывая внутриредакционные документы буквой «М» с закорючкой, на всех наших командировочных удостоверениях и иных официальных бумагах фамилию свою она писала полностью, крупно, четко и разборчиво. Когда кто-нибудь из нас приезжал в областной город или в райцентр в командировку, эта подпись производила на начальство, которому мы представлялись, ошеломляющее впечатление.
— Это кто, жена Мазурова?
— Да, конечно, — с чистой совестью отвечали мы. Ведь у нас никто не спрашивал: «Это жена первого секретаря ЦК?» Называли только фамилию, так что мы были абсолютно честны. На кой черт нам было всякому встречному поперечному докладывать, что этот Мазуров работает шофером в гараже ЦК и даже не возит своего знаменитого братца, а какого-то другого начальника, что он простой и хороший мужик, который охотно участвует во всех наших сабантуйчиках.
Посланцы жены Мазурова мгновенно окружались вниманием и заботой, иногда даже чрезмерной. Не помню случая, чтобы за десять с лишним лет моей работы в «Зорьке» мне не предоставили по звонку из обкома или райкома лучшего номера в гостинице, не обеспечили билетами на поезд или автобус, даже машину для разъездов по сельским школам давали и сопровождающего, чтобы я, не дай Бог, не нажаловался редактору на невнимательность местных властей и не написал ничего лишнего. Они не представляли, что «лишнего» в нашей газетенке и быть не могло: критиковать нам разрешалось только Вову Пупкина, двоечника и разгильдяя; разваливающиеся сельские школы, которые нуждались в срочном ремонте, отдельные учителя-пьяницы, которые ничему не могли научить детей, кроме сквернословия, формализм, пронизавший всю пионерскую работу, показуха, знаменитое «три пишем, два на ум кладем» — все это нас не касалось.
Мазурова любила меня вполне эгоистической любовью — я работал в газете, как черный вол. Один мог состряпать целый разворот, по первому слову мчался хоть на край земли, добывал интересные материалы, предлагал необычные темы, затевал игры, вызывавшие мешки восторженных детских писем — одним словом, всегда мог «вставить фитиль» нашим постоянным соперникам — газете «Піянер Беларусі». Эта любовь не мешала ей держать меня в черном теле: работая больше всех в редакции, получал я всех меньше. Гонорары у нас платили не за количество и качество написанного, а как Бог на душу редактору положит. А Бог заставлял ее свято блюсти табель о рангах — заведующие отделами, например, получали за одну -две заметки больше, чем я за десяток материалов, расхваленных на редакционных летучках. Кстати, когда я стал и.о. заведующего школьного отдела, это же правило распространилось и на меня: я стал писать куда меньше, а получать больше.
Этим « И. о.» я пробыл лет десять. Чтобы стать полноценным заведующим, нужно было вступить в партию. Я уже понимал, что без партбилета осужден прозябать в журналистике на последних ролях, будь я хоть семи пядей во лбу. Несколько лет у нас в партию никого не принимали, и я все не решался начинать об этом разговор. Затем приняли сотрудника, который не отличался ни особыми способностями, ни преданностью газете — с утра он раскладывал на своем столе кипы детских писем, делал вид, что отвечает на них, а сам кропал свои рассказы. Тем не менее редакторша постоянно ставила его нам в пример. Когда бы она ни заходила в кабинет, человек сидел и работал, зарывшись в письма по уши, а мы трепались или играли в шахматы, или читали совершенно посторонние книги — в нашей маленькой газетке был огромный штат, и никто на работе не надрывался. Уже назавтра новообращенного коммуниста назначили заведовать отделом пионерской жизни. После этого я обратился к парторгу редакции Ольге Васильевне Васильевой: примите и меня. Отношения у нас были вполне дружеские, и я удивился, когда она потупилась и стала мямлить что-то невыразительное: мол, для интеллигенции существуют квоты, надо получить рекомендации, узнать мнение редактора и т.д. и т. п. Я не сомневался, что рекомендации даст мне она сама и мой добрый приятель фотокорреспондент Фома Фомич Чехович. «Поговори с Мазуровой», — попросил я. Несколько дней Ольга старательно избегала меня. Наконец я застал ее в кабинете одну и в упор спросил:
— Ольга Васильевна, скажите прямо — в чем дело?
— Миша, — взмолилась она, — не мучай меня. При всем своем расположении к тебе, Анастасия Феоктистовна никогда не позволит нам принять тебя в партию, а райком не допустит даже обсуждения твоей кандидатуры на парткомиссии. Неужели ты забыл, что у тебя написано в пятой графе?! Неужели ничего не понимаешь?
А я и впрямь забыл про знаменитую пятую графу. Забыл, в какой стране живу. Вот и получил очередную плюху. И поделом.
Больше я не пытался вступить в партию. И благодарен судьбе за то, что она уберегла меня от этого. По крайней мере мне не пришлось подписывать несколько подлых «открытых» писем, обвинявших израильских сионистов во всех смертных грехах, — беспартийному, мне было куда легче отказаться от такой сомнительной «высокой чести», чем членам партии.
Ох уж эта партия... У нас работал Дмитрий Иванович Наседкин, высокий красивый человек с благородной осанкой и доброй улыбкой, изредка красившей его обычно угрюмое, морщинистое лицо. Всегда тщательно выбритый, наглаженный, в начищенных до зеркального блеска башмаках, аккуратист во всем, среди нас, охламонов, одетых и обутых кто во что, он выглядел как красавец павлин, ненароком попавший на утиную ферму. Дмитрий Иванович был гораздо старше меня. На фронте, выходя из окружения, он закопал где-то в лесу свой партбилет: тогда это делали многие, ведь немцы расстреливали коммунистов на месте. За это его исключили из партии и послали в штрафбат. Свою вину он искупил, как тогда говорили, кровью — в одном из боев был ранен. Долгие годы Наседкин посвятил тому, чтобы восстановиться в партии. В какие инстанции он только не писал, но все было напрасно. Это угнетало его, мешало работать. Журналист он был, честно говоря, слабоватый, писал сухо, казенно — это еще сошло бы в районной газете, но для детской не годилось. Во «взрослую» же его, как исключенного из партии, не брали, хотя он не раз пытался куда-нибудь перейти. От тоски он начал писать детские рассказы — старший брат Дмитрия Ивановича был довольно известным московским литератором, вот и он решил попробовать себя на новом поприще. Благо, свободного времени хватало. Работал мучительно, по двадцать раз переписывая одно и то же, слово не давалось ему — на все это было жалко смотреть. И все-таки два или три его рассказа, слегка подправив, мы напечатали в газете. Он радовался им, как ребенок, хотя не мог не понимать, что в литературе у него нет никакого будущего.
Где-то в конце пятидесятых грянуло сокращение штатов. Первыми кандидатами на вылет у нас числились Наседкин и Григорий Иванович Глуховский. (Он был таким же «Ивановичем», как я «Наумовичем», но это так, к слову.). Григорий проработал в «Зорьке» недолго, человеком он был веселым, общительным и способным, увольнение его ничуть не испугало. А вот Дмитрий Иванович просто впал в транс. Как-то, когда мы остались одни в кабинете, он сказал:
— Миша, я слышал, что меня наметили на сокращение. Это конец, больше меня никуда не возьмут, разве что на стройку чернорабочим. Мне очень трудно об этом говорить, поверь, но... Ты молодой, у тебя еще все впереди. Устроишься или в другую газету, или на радио. Будь человеком, выручи меня. Сходи к Мазуровой, скажи, что вместо меня уйдешь ты, пусть она меня оставит. В ЦК снова пересматривают мое дело, может, удастся восстановиться, тогда я сам уволюсь, а ты вернешься, если нигде не устроишься.
В глазах у него — бывшего фронтовика, пожилого уже человека, который вдоволь хлебнул в своей жизни горячего, стояли слезы унижения и горечи. Он знал, что у меня родился сын, что мы живем на частной квартире — но больше ему некого было просить.
—Хорошо, Дмитрий Иванович, — ответил я. — Я все сделаю, не сомневайтесь.
Тут же, при нем, написал заявление с просьбой об увольнении по собственному желанию и отправился в редакторский кабинет.
Анастасия Феоктистовна прочла мое заявление, мелко порвала и бросила в корзину.