Невыдуманные истории
Шрифт:
Въедливо, дотошно вникал Ткачев в свои новые обязанности, часами просиживал в отделах и редакциях, расспрашивал опытных работников, не стеснялся учиться книгоиздательскому делу. При нем резко увеличился выпуск белорусской литературы, были созданы новые редакции и новые серии, началась серьезная работа по изданию белорусского литературного наследия. Особое внимание он уделял выпуску первых книг начинающих писателей, справедливо полагая, что без первой книги не будет ни второй, ни третьей. Всегда ровный в обращении, доброжелательный, улыбающийся... Только раз я увидел его сердитым и расстроенным: когда из вытрезвителя прибыло письмо с грозным требованием принять самые строгие меры общественного воздействия к одному из наших сотрудников — известному белорусскому поэту, который уж слишком часто стал в этот вытрезвитель попадать.
Ткачев
Мы, сидевшие в его кабинете, с трудом сдерживались от смеха. Это ж надо — на пять процентов! Как раз стоимость бутылки! З. П. Матузов за такое письмо выгонял человека с работы, не давая даже рта открыть в свое оправдание, а тут... пять процентов.
Потом я понял, что Николаю Гавриловичу была отвратительна сама мысль, что он должен кого-то наказывать, это унижало и оскорбляло не столько провинившегося, сколько его самого.
Чувство юмора у Ткачева было замечательное, любую проблему он мог обернуть в шутку. Помню, мы собрались на планерку. Николай Гаврилович сидел за столом, просматривал «Литературную газету». Оторвался, поднял голову. Глаза его лучились от смеха, смеялись морщинки в уголках губ, даже кустистые, как у Брежнева, только рыжие брови, казалось, дергались от смеха. «Хлопцы, — сказал он, — вы только послушайте. Хроника: советские писатели за рубежом. Так... В составе делегаций Союза писателей гостят... Рыгор Бородулин на Кубе, Василь Сёмуха — в ФРГ, Федор Жичка — в Чехословакии, Анатоль Кудравец — в Болгарии, Алесь Жук — в Польше... Хлопцы, какая замечательная штука — наша пресса! Ну откуда еще я, директор, узнал бы, где болтаются мои редакторы? А так прочитал — и никакой тебе головной боли».
Сам Ткачев писал мало. Был у него один большой роман «Згуртаванасць» («Сплоченность») — о войне, о партизанах, о братской дружбе советских людей, рожденной в огне боев. Роман этот нынче прочно забыт, как забыты многие книги, выходившие в то время. Пока Николай Гаврилович сидел в Союзе писателей, роман практически не переиздавался. Тогда еще не было понятия «секретарская литература», когда писательское начальство запрудило своими книгами, порой бездарными до изумления, все издательства страны; Ткачев был человеком скромным, когда он пытался переиздать свой роман, всегда находился кто-нибудь, кто выпихивал его из плана. А тут вдруг он стал директором издательства. И все, кто еще вчера с ленцой отмахивался от него, наперебой бросились предлагать ему переиздать роман — на белорусском, на русском ... да хоть бы себе и на турецком языке. Ткачев болезненно морщился, в его глазах стыла неприкрытая мука. «Хлопцы, — с тоской говорил он, — почему ж вы мне раньше этого не предлагали? Два, три года назад, когда я приносил вам свои заявки. Неужели моя книга стала лучше только оттого, что меня назначили директором?»
«Хлопцы» смущенно отворачивались, покашливали в кулак, но не унимались. Год за годом роман Ткачева включался в темплан переизданий. То по серии «Библиотека белорусского романа», то по серии «Библиотека белорусской прозы», то без всяких серий. И год за годом, когда наступала пора темплан сокращать — а она наступала с такой же регулярностью, как наступает восход солнца, Ткачев первой вымарывал свою фамилию. Наседавшим на него, жестко отвечал: «Хлопцы, как же я другим буду объяснять, тем, кого вы вычеркнули, что темплан не резиновый? Как я буду смотреть в глаза людям, которые свою книжечку пять лет ждут не дождутся? Нет уж, давайте начинать с меня, так мне спокойнее.»
Точно не помню, но кажется, роман Ткачева был наконец переиздан чуть ли не в последний год его жизни, а может, уже и после смерти.
Внутреннее достоинство, нравственная чистота, глубочайшая порядочность — вот слова, которые приходят мне в голову, когда я, опираясь на палку, стою перед домиком Николая Гавриловича Ткачева. Какое счастье, что мне довелось знать его, работать под его началом..
Он и на даче был такой же приветливый, доброжелательный и открытый, как и на работе. Любил возиться в саду, обрезать и формировать деревья, и делал это мастерски. Как-то ранней весной заглянул ко мне, схватился за голову: да у тебя же не сад, а лес дремучий. Разве дождешься от такого сада хороших яблок? Взял пилу, секатор и приступил к работе. Я с ужасом наблюдал, как он выпиливает толстенные сучья, вырезает переплетенные ветви; казалось, что мои деревья безвозвратно гибнут. Ткачеву надоели мои ахи и охи. «Хватит ныть, — сказал он. — Ступай погуляй часок, вернешься, тогда и посмотришь.»
Я ушел — и впрямь невыносимо было глядеть на этот разбой. Вернувшись, я не узнал свой сад. Кроны яблонь стали прозрачными, обрели ярусность, форму. Их прекрасно освещало солнце, продувал ветер. Уже через год мы лакомились крупными сочными плодами, которые, благодаря умелой обрезке, не рвали, не ломали деревья, — я даже не предполагал, что мои яблоньки способны родить такие.
Нет больше Николая Гавриловича Ткачева, и его жены Анны Илларионовны нет, милой и гостеприимной женщины, прекрасного корректора — она пользовалась безграничным доверием редакторов, в книгах, прочитанных ею, никогда не было ни одной ошибки. Но желтый канареечный домик, построенный ими, не опустел: дети и внуки бережно ухаживают за садом, посаженным еще родителями. Три семьи мирно уживаются под одной крышей: славные дети выросли у славных людей.
Чуть дальше по этой же улице слегка перекошенный дом Владимира и Виренеи Жиженко. Дом повело, когда Володя поднимал его домкратами, чтобы нарастить фундамент. Вира заведовала отделом художественного оформления издательства, Володя был прекрасным редактором и блестящим переводчиком: многие белорусские литераторы стали известны всей некогда великой стране, благодаря его переводам. И еще Володя был страстным рыбаком. Когда «Усатый» стал его гонять за прогулы, он написал вошедшее в легенду заявление: «Директору издательства «Беларусь». В связи с тем, что работа мешает мне заниматься рыбалкой, прошу освободить от занимаемой должности.». Матузов долго не хотел подписывать это заявление, но изменить его Володя наотрез отказался.
Он долго и тяжело болел, болеет и Вира. После смерти Володи она все реже и реже приезжает на дачу. Некогда цветущий участок зарастает бурьяном, дичают, засыхают деревья в саду.
По другую сторону улицы, чуть правее дом Федора Степановича Карташова. Полковник в отставке, высокий, слегка сутулый, с крупными чертами лица и живыми выразительными глазами, был он человеком удивительным. Уже в изрядном возрасте, после двух инфарктов, он своими руками построил этот добротный, не в пример моему, дом, надежно утеплил его, сам смастерил двери, верандные и оконные рамы, остеклил их. Кажется, не было такого ремесла, которым он не владел бы Столярничал и плотничал, был отличным слесарем и сантехником, газо - и электросварщиком, клал печи и камины, — и когда только научился, всю жизнь прослужив в армии? В сарайчике, где Карташов оборудовал мастерскую, имелись все мыслимые инструменты, станочки, приспособления. На поклон к Федору Степановичу ходило все поле, он никому не отказывал. Порой люди забывали возвращать одолженные инструменты, он обижался, клялся, что больше не даст, и все-таки снова давал, — добрая душа. Вдовы и неумеки, вроде меня, приходили к нему со своими бедами: потек кран, прохудилась крыша, не закрывается форточка, лопнула водопроводная труба... Он молча брал ящик с инструментами и шел помогать. А кроме этого он еще свыше двадцати лет управлял всем нашим немалым хозяйством, И надо сказать, такого порядка, как при нем, у нас уже не было.
Мы дружили, несмотря на разницу в возрасте. Федор Степанович частенько рассказывал мне за чашкой крепкого чая — других напитков не признавал, о войне, о страшном отступлении сорок первого, об изматывающих боях под Москвой. Но вот то, что он спас знамя своей части, вынеся его из окружения обернутым вокруг тела , — об этом я узнал от его сослуживцев уже на похоронах, и россыпь боевых орденов и медалей впервые увидел не на груди, а на красных траурных подушечках.
Как и я, он страстно любил свой маленький сад, окружающие нас леса и поля, безвыездно жил на даче с ранней весны до глухой осени, зимой каждую субботу пешком тащился за пять километров с электрички. Здесь ему легче дышалось, не так донимали старые раны и новые болячки, здесь его руки находили работу, а душа — покой.