Невыдуманные рассказы о невероятном
Шрифт:
Это именно он возглавил акции уничтожения евреев Украины летом и осенью 1941 года. Это именно он организовывал фабрики смерти в Майданеке, Освенциме и Треблинке. Не было ни единого лагеря уничтожения, к которому не имел бы отношения штурмбанфюрер Вернер фон Лаукен. Шутка ли штурмбанфюрер в двадцать два года! Много ли подобных было в Третьем райхе?
После войны он попал в лапы к американцам. Даже видя благосклонное отношение к себе, он не открыл им своего имени. Он стал квалифицированным механиком.
В 1950 году симпатичный янки, тоже майор, помог ему избавиться от прошлого. Вот этот рубец под мышкой – след удаленного клейма
Не его золотые руки составили ему состояние. Несколько раз он побывал в Южной Америке и встречался с Эйхманом и Менгеле, которые всегда относились к нему, как к младшему брату. С их помощью он занялся промышленным шпионажем, что и сделало его очень состоятельным человеком.
После похищения Эйхмана израильтянами ему пришлось прервать связь с Менгеле. Он боялся, что израильтяне выйдут и на его след.
Да, это правда. Он жил в постоянном страхе. Слово "Израиль" преследовало его в кошмарных снах. Он был вынужден посещать презираемую им синагогу. Он надевал ненавидимую им кипу. Себя, арийца, аристократа, он должен был причислить к племени недочеловеков.
Женитьба на Мирьям, вдове израильского героя, тоже была пластом маскировки. Но тут прибавился еще один, если можно так выразиться, психологический аспект.
Осенью 1941 года в Киеве, в Бабьем яре, они проводили акцию. На исходе того дня ему захотелось самому взять пулемет. И вдруг в толпе голых евреев, стоявших перед рвом, он увидел девушку, красота которой обожгла его. Никогда прежде в нем, уже имевшем трехлетний опыт общения с женщинами, не пробуждалось такого дикого желания.
Восемнадцатилетний офицер СС имел возможность извлечь девушку из пригнанного на убой стада. Но истинный ариец не мог опуститься до сожительства с еврейкой. Это было равносильно скотоложству. Нет, он не смел. Он жал на спусковой крючок с остервенением, пока пулемет не умолк. А он лежал на брезенте опустошенный. И опустошение было таким же сладостным, как после полового удовлетворения. А потом, наваждение какое-то, его неудержимо тянуло к еврейским женщинам, и он все время должен был противостоять этой отвратной патологии. Но когда в синагоге рядом с ним появилась Мирьям, в первую минуту он решил, что Сатана, которому он поклоняется, сейчас, через тридцать один год, вернул ему из Бабьего яра ту обнаженную девушку. Подобие было невероятным. И наверно, тот же Сатана подсказал ему, что эта женщина может оказаться для него не только маскировкой, но и средством разрешения патологических инстинктов.
К концу этой исповеди Мирьям окаменела. Никакая дополнительная боль не могла бы подействовать на нее, впавшую в каталепсию. Шестнадцать лет прожить с этим чудовищем! Зачем она пошла в ту странную синагогу? Зачем она уехала из Израиля? Там не могло случиться ничего подобного.
Она вернулась к действительности, когда медицинская сестра вошла в спальню со шприцем в руке. В тот ничтожный промежуток времени, пока жидкость из шприца перелилась в атрофированное от истощения бедро, Мирьям поняла, что она должна предпринять.
После операции Джозефа выписали домой умирать. Морфин только слегка притуплял невыносимую боль. Каждый проезжавший автомобиль ударял бампером по позвонкам, хотя их дом стоял довольно далеко от дороги. Джозеф молил дать ему яд, чтобы прекратить страдания.
А Мирьям знала, как он умеет переносить боль…Ее сорокалетие они отпраздновали на озере Тахо. На лыжах они забрались в дикую глушь. В лесу на относительно пологом спуске они провалились в занесенный снегом овраг. Мирьям подвернула ногу в колене, и около двух километров Джозеф нес ее на спине. Он часто останавливался передохнуть. Еще бы – она не перышко, да еще две пары лыж. И только на базе, когда с его распухшей ноги с трудом стащили ботинок, она узнала, что два километра по глубокому снегу он нес ее со сломанной лодыжкой. Он умел терпеть боль. Но сейчас он беспрерывно требовал морфин, а еще лучше – яд…
Мирьям уплатила сестре за неделю вперед и попросила ее больше не приходить. Мирьям уволила работавшую у нее мексиканку, щедро вознаградила ее за два года работы и написала ей отличную рекомендацию. Затем она унесла из спальни телефон.
Джозеф лежал пластом на плоском матраце, покрывавшем деревянный щит. Раз в четыре-пять дней он оправлялся через отверстие в животе. Он кричал. Он требовал уколов морфина. Но Мирьям вводила ему только сердечные средства и витамины.
Однажды он попытался встать с постели. Мирьям узнала об этом, услышав душераздирающий крик. Не спеша, она поднялась в спальню. Правая нога Вернера-Джозефа свисала с постели безжизненной плетью. Он продолжал кричать, потому что его постоянная невыносимая боль была ничем в сравнении с тем, что он испытывал сейчас, пытаясь поднять ногу. Мирьям села на мягкую табуретку у трельяжа и молча наблюдала, как он страдает.
Она очень устала. Порой ей хотелось, чтобы это прекратилось как можно быстрее. Но в такие минуты она упрекала себя в недопустимой слабости. С какой стати? Господь наказывает его за все, что он совершил. Не надо прерывать отмерянной ему кары. Он отказался от еды и питья. Мирьям предложила ему укол за каждый прием пищи. Плата была ничтожной – укол действовал не более получаса.
Как-то утром на улице Мирьям столкнулась с соседом. Он участливо осведомился о состоянии здоровья Джозефа. Крики несчастного доносились до них, хотя расстояние между участками около ста метров.
После той исповеди Мирьям ни разу не говорила с ним, если не считать скупых фраз, связанных с уходом за больным. Он осыпал ее бранью. Он сожалел о том, что не может убить ее в одном из лагерей уничтожения или во время многочисленных акций, участником которых он был. Мирьям в ответ только улыбалась, и эта улыбка сводила его с ума. Ни разу она не произнесла его имени – ни истинного, ни вымышленного, ни того, которым она его называла.
И только когда он наконец умолк после трех месяцев отмерянной ему муки, Мирьям отправила телеграмму Ярону и Далии: "Йоси подох устрою дела возвращаюсь Израиль мама".
1989 г.
Голдстайны, отец и сын, преуспевающие владельцы адвокатской конторы в Нью-Йорке, заняли свиту в гостинице "Форум". Туристский агент, организовавший поездку, уверял, что лучшей гостиницы в Братиславе не сыскать.
Даниил Голдстайн родился и прожил в этом городе девять лет до того дня осени 1941 года, когда даже небо рыдало, видя, как их семья вынуждена бежать в Будапешт. Сейчас, пятьдесят пять лет спустя, он впервые приехал в родной город.