Нежный театр (Часть 2)
Шрифт:
– Все, заводи свою лоханку злопоганую, поехали на хер отсюдова, сэнкью за уикэнд, мерси! Вот так наотдыхалась.
Она провел ребром ладони по своей плотной и все-таки хорошей шее. Кажется, эти тонкие едва заметные поперечные складки, пробегающие в эпидерме шеи как следы нитяной шнуровки, эти детские бусы, называются венериными.
Душить ее было бы слишком литературно, да я и не был атлетом, чтоб справиться с русской ядреной молодицей, теткой, полной сумеречных нерастраченных сил и особенной прелести. Это созерцание переворачивало ее во мне словно перегиб ленту Мебиуса. Я незаметно выбирался на безнадежную изнанку, где ничего не мог предпринять
Зрелище заполонило меня.
Оно ударилось в жесткое темечко изнутри, со стороны мозга.
Но «детское место» на моей бедной голове давно окостенело.
Я затараторил про себя: «Тетка, тетка, тетка», – так звалась в скоротечном цирке собачка. Милая Каштанка. Псевдонимом. Мне стало смешно. Я понял, что улыбаюсь. У жены волосы были крашены в рыжий собачий колер. Вот – Каштанка в расцвете лет и сил. Ведь она всегда задорно спрашивала, будто закручивала передо мной невидимый хвостик тройным колечком, словно подставлялась, улыбаясь с животным смыслом: «Ну, и скоко мне сення дать можно?»
На эти «сёння» и «скоко» я хотел всегда ответь: «Много, много, Жучка, на всю катушку, на тебя с твоей мамулей пальцев на конечностях не хватит». Но вслух я говорил самой убедительной частью своего голоса, как с троечницей, глядя на ее блестящее от вечернего крема лицо: «Ну, от двадцати семи с половиной до двадцати девяти без одного месяца». – Я щедро дарил ей лишнее тучное семилетие..
Под ее здоровым взором я едва завел свою унылую «лоханку». На новый автомобиль у меня уже не было азарта.
Я выехал со двора, где не осталось и следа дорожных машин и механизмов.
Будто их не было никогда.
И все мое прошлое – чистый бред и нелепая выдумка. Я состригу его как отросшие пряди, как ногти.
Дальше все происходило в совсем простом ракурсе. Будто я видел документальный фильм про самого себя или сам снимал его и наблюдал итог своих трудов. Довольно быстрый фильм, так как я понял, в моей жизни никаких событий больше не будет.
Время как-то стало отступать от меня.
Все становилось безпротяженной видимостью.
Вот жена, сидящая здесь, громко икнула котлетой, – и меня поразило слово «здесь», – в самое сердце.
«Как же это?» – Безответно вопрошал я.
Где?
Но перед самым моим носом волшебник пронес мисочку теплого фарша. Другой чародей показал мне рентгенограмму всего, поглощенного ею. И не только сегодня, но и вообще – за всю жизнь. От восторга, удивления и омерзения меня замутило. Моя скромная, без больших амбиций, все-таки милая жена на миг стала портретом кисти Арчимбольдо. Вся из вычурного хлама и перегноя. Она вот-вот рассыплется, если легко встряхнуть ее за плечи.
Господи! Я заболевал.
Я увидел как смотрю на самого себя смотрящего и трезво видящего, как она ест. [26] Меня поразило как многогранна среда, где я пребываю. Я легко перепархивал из безвременной слабой сферы видений в ровный, какой-то квадратный мир.
Хозяйка нашего постоя в нечистой куртке, наброшенной на халат стояла у забора, у самой обочины шоссе на фоне галереи из большущих полотенец. В ее утренней меланхолии не было и тени желания продать их. Она лузгала. Стояла как дорожный знак. Обдавая теплой гарью мимо нее проносились угрюмые животные машины. Как будто это тракт в Мценском уезде, пролегающий мимо великой женской скуки. Ездоки не хотели с утра промакивать свою потную эпидерму махровыми загорелыми девками, карибскими видами, тиграми и хризантемами. К какой торговле она переходила к вечеру – остается только гадать. Собой или алкоголем, или тем и другим вместе.
26
Ведь кроме обморочных побелевших котлет она медленно съела еще и свой длинный рыжий волос. Не почувствовала, что попало ей в рот. Не женщина, а механизм. Я всегда подозревал, что губы у нее совершенно не чувствительны. Меня замутило. Я еле сдержался.
Другая дорога без усилий сама надвинулась на нас.
Кто-то включил снег. Он сгустился почти мгновенно, как не бывает – секунд за пять. Спокойная кисея заслоняла от меня немилую даль, темный гиблый лес и все, что случилось со мной и моим отцом в этих местах. Когда-то. Бесконечно давно. И только час назад.
Я остался наедине с полотняным снегопадом. Крупные уродливые снежинки залепляли ветровое стекло, и хилые дворники моей развалюхи не успевали робко отмахиваться от стихии. Как я не замечал эти детские жесты. Я вглядывался в ленту шоссе через мутные скрипучие разводы. Все предстало мне уплотнившимся, в полной разреженности моих мыслей, несущественности желаний и неисполненности возможностей. Я показался самому себе тотальным недостатком. Дорога, вползающая в меня превосходила самое себя, я ее съедал. Я насыщался до предела.
«Пора смежить глаза», – сказал я себе. Я почувствовал удивительную ровность всего, что было во вне и внутри меня.
– Щас завалит, ну, прям как могилу, – трезво сообщила жена.
Она не случайно сказала про могилу, что-то почуяла, переняла некое качество, давно обуревавшее меня. Ведь я глубоко в себе оплакивал все, что тогда произошло со мной, я ничего не мог делать иного, мое бессмысленное пропащее прошлое было достойно только пустого сожаления.
Я рулил и плакал, но другим способом: в себя – в свое горло, в желудок, в кишки. Наверно, трусы мои промокли.
Я хотел незаметно выехать на встречную полосу и порешить сразу – и ее и себя. Но она напряглась и, взметнувшись быстрой искрой, перехватила руль. И, остервенело выкручивая невиноватую дугу, держала мертвой хваткой, пока мы тихо не сползли в неглубокий кювет.
– Тормоз, тормози, щас… – шипела она…
И у меня не было сил даже пожелать ее побороть.
Мы тащились целый бесконечно серый день, ставший серым вечером и такой же серой ночью. От медленного снега было светло. А, может быть, мы стояли, так как заснеженный пейзаж совершенно не менялся, только едва серел.
Самые тоскливые окончания прилагательных, как известно, – дактилические.
Ими обсажены по краям русские раздолбанные,
тоскливые,
заснеженные,
неухоженные,
ужасающие
дороги.
Это была не дорога, а некая точка, имеющая протяжение, когда ничего не меняется кроме осознания бесполезности и бесконечности всего – моего кошмара, всеобщей тоски, убожества сидящей рядом тетки и неисправимости всего, во что я вляпался с самого рождения.
Я увидел, что больше ничего не укрупнится и не уменьшится.