Ницше и христианство
Шрифт:
От чтения Ницше невозможно получить однозначное впечатление, которое становилось бы тем яснее, чем дальше мы вчитываемся. По мере чтения он становится все привлекательнее и одновременно все отвратительнее. Однако величие его растет несомненно, хотя характер его в наших глазах меняется: великий мудрец или великий подлец, но бесспорно великий. Многое, по мере чтения, отсеивается, отряхивается как прах и тлен, оседающий вокруг.
Подлинное величие, остающееся в итоге — это внушающая доверие серьезность; проникновение в самую суть эпохи, а ведь это и наша с вами эпоха; наконец, великая честность.
Философия Ницше для нас незаменима, поскольку
Кто поддается чарам, этому философскому гипнозу, тому следует поскорее закрыть книгу: чтение Ницше ему противопоказано. Но и тот, кто не даст себя увлечь, кого это хоть на миг не захватит целиком, ничего не поймет у Ницше. Тут требуется внимание и постоянная бдительность: непрерывный поиск Целого, при котором каждое отдельное высказывание требует восприятия и проверки. Надо и сопротивляться, чтобы не дать подавить себя, но и быть готовым к внутренней перемене.
Надо знать, как обращаться с Ницше, но надо знать и то, что при самом умелом обращении вы не добьетесь от него ничего окончательного. Его способ философствования — еще за порогом ясной понятийности, хотя и рвется перешагнуть этот порог. И в этой еще не озаренной светом тьме могут таиться чудовищные опасности.
Есть две точки зрения на Ницше. Для одних значимы «достижения» его философии — то, что есть в ней готового, завершенного и, главное, действенного. Для них Ницше — основатель философии нашего времени, той философии, которой принадлежит будущее, неважно, истинна она или ложна. Эта философия «работает» — и потому исторически она истинна: таковы учения о воле к власти, вечном возвращении, дионисийском восприятии жизни.
Для других, с другой точки зрения, на которую становимся и мы, значение Ницше в том, что он пробуждает и встряхивает, рыхлит и готовит почву для возможного будущего посева. Будоражащая энергия его мысли ничему не учит читателя, она будит его к подлинным проблемам, поворачивает лицом к самому себе. Сила его воздействия оказалась так чудовищно велика из-за того положения, в которое он себя поставил: он пал жертвой нашей эпохи. Он целиком отдал себя на съедение грызущей тревоге за судьбу человека и его бытия: что будет с ним завтра? уже сегодня? Он прислушивался к своим друзьям: Овербеку и Буркхардту — как они отзовутся на эти страшные вопросы; он присматривался к величайшим людям своего времени, и его поражала их спокойная невозмутимость и уверенность в себе: значит, казалось ему, они не проникли в суть дела, не ощутили неумолимого хода современной истории. Конечно, они не могли не замечать происходящего, они нередко предвидели и грядущее, но они не пропускали то чудовищное, что видели, внутрь себя, не проникались им до мозга костей, а только так могли бы зародиться новые возможности, только так мог определиться выход из сложившегося ужаса.
Ницше — один из трех мыслителей, принадлежащих XIX веку, но ставших современниками века XX. Сегодня всякая философия и всякое философствование определяется их влиянием; не поняв их мыслей и их языка, мы не поймем и нашего времени; но усвоить их мысль до конца нам еще только предстоит: это Киркегор, Маркс, Ницше.
Я не говорю о другом обширном течении современной мысли, истоки которого — в естественных науках и науках вообще, в математике и логике. Этому течению мы обязаны новой материальной, технической, социологической ситуацией, но не только ею: в нем же берет начало новая, трезвая, живущая этосом радикальной преданности истине научная мировоззренческая установка.
Эти два потока текут вначале не сливаясь, независимо друг от друга и словно бы даже не подозревая о существовании другого. Переходя от одного к другому, мы окажемся в совершенно ином мире с абсолютно чуждым мыслительным климатом, с иной постановкой вопросов, иным пониманием смысла и сути, иным настроением. Сольются ли когда-нибудь оба потока, где и как они встретятся, составят ли одно всеобъемлющее целое подлинной, истинной философии? На этот вопрос пока нет ответа; судьба их еще не решена.
Все три наши мыслителя — порождения гуманистической традиции, все три полны ею, но уже не принадлежат традиционной философии: здесь полная аналогия тому, что происходило уже прежде с наукой, — возникающая с семнадцатого века современная наука оказалась чем-то радикально новым, оторвалась от фундамента, на котором, казалось, выросла.
Все трое не знали друг друга. Нынешние их приверженцы и последователи воспримут соединение этих имен как святотатство: каждое имя — для кого-то знамя, избранный «вождь жизни»; а язык этих троих «вождей», их «учение», цель, которую каждый из них, по-видимому, ставил перед собой и «учениками» — на первый взгляд, непримиримо различны.
И все же есть нечто всех их объединяющее: каждый из них был ясновидцем своего времени, видел в нем то, что есть и чего, казалось, не замечал больше никто, так что и спустя десятилетия читатель не может вновь и вновь не поражаться их прозорливости. Жизнь каждого из них — напряженное переживание всемирно-исторического момента в становлении человеческого бытия; с душераздирающей ясностью они отдавали себе отчет в этом моменте и видели его в целом — в необозримом горизонте, в неслыханных масштабах. Они предвидели и предсказали грядущее, ибо видели его ростки в настоящем. В своем мышлении и делании они уже прошли тем путем, которому еще только предстоит стать действительностью этого мира.
Объединяет их раскованная рефлексия, освобождение от всего привычного и принятого, радикальный антидогматизм постоянного движения вперед, невзирая на барьеры и границы, беспокойство за будущее, настойчивость мысли, колдовское обаяние языка, страстное желание пробудить другого.
Изучение любого из этих мыслителей для нас своего рода инициация — посвящение в глубины современности. Без них мы в спячке. Они открывают нам современное сознание. Они освещают собой наше время — и они же бросают на него свою тень; их собственная эпоха еще не позволяла им на себя воздействовать.
Принять этих людей всерьез — значит уже сделать выбор, ибо это значит отказаться от притязаний европейского, гуманистического, укорененного в латинском средневековье духа на абсолютность. Отказаться — не уничтожить: дух этот сохраняет свое значение, но лишь как преходящий момент; он не перестает быть нашим фундаментом, но не будет больше живым содержанием веры. В этом духе изначально заключалось то, что мы замечаем лишь теперь, задним числом, когда оно уже громко о себе заявило; ибо именно в нем были заложены предпосылки нового.