Ницше и нимфы
Шрифт:
Вновь и вновь я думаю о глупцах, забирающих труд ангела Гавриила — сжигающих тела близких им умерших и развеивающих прах на все четыре стороны мира. Личное бессмертие, положим, выдумка, но воевать с ним с такой жестокостью и насилием, разве это не более ужасно?
Вместе с открытием Шопенгауэра у меня возникло сентиментальное отношение к кладбищам. Мы готовились к занятиям среди памятников. Парочки, облюбовавшие тайные уголки в этой юдоли скорби, нам не мешали.
И никогда молодость так мимолетно не пролетала в эти часы на кладбище. Она вдыхала в налитую свежестью весеннюю
А в голове моей все время вертелся мотив бетховенского «Марша среди развалин и могил».
Мои друзья-студиозусы бредили Гегелем. Меня же бесил его всеохватный тиранический рационализм. Я спорил до хрипоты, доказывая, что весь гегелевский рационализированный мир духа, а за ним — рационализированной Марксом материи со всеми их логическими связями и вытекающими друг из друга следствиями — лишь выхваченный карманным фонариком субъекта, радостно пошедшего в рационалистическую ловушку сознания. Это всего лишь клок из всеохватной тьмы иррационального, один из огненных входов в которое открылся мне в страшном сне, где мой покойный отец выпростался из могилы, схватил ребенка, моего младшего братика, унес в яму и прикрылся плитой.
Я был слишком мал, чтобы это придумать.
Сон этот изводит меня по сегодняшний день.
Мы выхватываем лучом фонарика этот клок как разгаданную игрушку из всеохватной тьмы, швыряем обратно во тьму: она же возвращается к нам бумерангом, и мы, потрясенные, объявляем ее сутью мира. На самом же деле, это одна из множества и наиболее легко поддающихся разгадок мизерной ее части.
Кладбище притягивало. Мы ухитрялись иногда прокрадываться туда и по ночам, прислушиваясь к тихим любовным вздохам и смеху.
Безмолвие, пронизанное иронией и ужасом, стыло под луной. Казалось, сама смерть пытается примазаться к пошлой суете жизни, и из-под земли преследует нас шепотом и хохотком фигляр и юбочник, полураспавшийся бормотун Бобок из рассказа Достоевского, гениального русского писателя, которого я так же, как и Шопенгауэра, открыл случайно, и переписал почти целиком перевод его романа «Бесы». Многие из русских писателей считают его стиль неряшливым.
Но вот вам пример, как гениальность перекрывает стиль. Это настолько мощно, что стиля и не замечаешь.
Я переписывал текст, и мне казалось, что мелкие бесы гримасничают нам по сторонам аллей, приставляя пальцы к носам и выглядывая из-за беспомощных ангелочков с отбитыми крыльями.
В одном Шопенгауэр похож на древнееврейского писателя — автора книги «Экклезиаст», включенной в Ветхий Завет. С такой потрясающей ясностью он писал о суетности человеческих пожеланий без того, чтобы отвергнуть мелкие страсти человека, как грех или жажду порчи и истребления, заложенную в человеческую природу. По его мнению, человеческое начало не унижено тем, что не может подняться над плотским своим началом.
Шопенгауэр вырос из Канта, который сам вырос из Галилея.
Галилей же вырос из высокопарной болтовни профессоров его поколения.
Я пошел дальше, обогнав Шопенгауэра
Во многих смыслах Кант был создателем современного мира. И какой это узкий мир — в нем существовать могут лишь понятия, достигнутые ощущениями и человеческим опытом. В этом мире человеческое сознание является высшим диктатором, и только верные, им отредактированные, вещи, готовые подчиняться его законам, удостаиваются быть включенными в область существования.
Шопенгауэр связал себя жестко с Кантом, провозгласив, что мир это его идея и что личный опыт не входит в его расчет. Он заново открыл все врата существования, замкнутые Кантом, но кинул горький отчаянный взгляд на все его окружение.
Шопенгауэр внес свой выдающийся вклад в мое сознание, прогибающееся под тяжестью хмурых свинцовых облаков, присутствие которых ощущалось ревматизмом в моих костях с момента, как я раскрыл глаза в этот мир. К нашему счастью Шопенгауэры не рождаются с такой частотой. Шопенгауэр, а не Гёте, настоящий поэт, естественный для нашей страны, упрямый, депрессивный.
Наша истинная повивальная бабка — полиция, а камни — наши пророки.
Суждено нам терпеть поражения в войнах, как и в нашей философии. Если реальной военной победы мы и добились по ошибке, это явно вообще не подходит нашему свирепому характеру.
Я мог повлиять на мою сестру придать ее лицу серьезное выражение, но так и не смог при всех усилиях приблизить ее к духу Шопенгауэра. Два моих друга, умных и веселых, Мушке и Фон-Герсдорф были некоторое время благодаря мне клятвенными его поклонниками, но сам я не был уверен, насколько продолжаю быть верным его учеником.
Я требовал от человека стать Сверхчеловеком, и стал тем, кто принес жертвы на жертвенник невидимым идолам. Так я стал более моралистом, чем философом. Стать Шопенгауэром в миниатюре — дело опасное. Реально же — только если ты сам — Шопенгауэр.
Шуман и Шопенгауэр — два полюса моего бытия. Между ними я мечусь, все время охваченный удивлением.
Гераклит не нуждался в фейерверках остроумия и фальшивых текстах, которые рождаются в заблудшей душе, рассеченной конфликтами, характерными для нашего времени. Он верил в вечный разум, единственный принцип его философии, который я не принял, ибо под влиянием заблуждений Шопенгауэра я запутался между вечным и временным. И на пустой престол Бога посадил филистера в мнимом человеческом облике, лишенного знания и разумной цели — качеств, которые исчезли из моих глаз как божественные качества.
В этой моей войне с филистерами, я сам превратился в одного из них, ибо отбросил волю Гераклита по отношению к разуму, и принял слепую волю за силу, которая выступает бессилием, пока не направляется космическим духом, о чем говорил Паскаль.
Я обсуждаю свою веселую науку в противовес хмурой науке Артура Шопенгауэра.
Шопенгауэр причастен к миру, гораздо больше, чем я, ибо счастливо отрешен от него. И всё потому, что печаль лишь усиливает еще большую печаль, в то время как радость — смотрите, куда она меня привела.