Ницше. Введение в понимание его философствования
Шрифт:
Это было время, когда увлечённость Ницше Вагнером и Шопенгауэром воодушевляла и его друзей; когда Ницше не только соблюдал дисциплину филологических штудий и доверчиво чтил своего учителя Ричля, но и заставлял внутри себя бороться то, что заслуживало его уважение (Вагнера и Шопенгауэра с филологами, философию с наукой); когда он жил, не только поддерживая личные дружеские контакты, но и подчиняясь нормам студенческой корпорации, а затем основанного им филологического кружка; когда он строго воспитывал себя и навсегда отбрасывал всякое ничтожное чувство, если таковое как-либо возникало; когда он, куда бы ни шёл, выходил к людям, готовый к самоотдаче, исполненный убеждения в том, что тот, кого он встретил, достоин любви. Ницше описывает позицию, характерную для его юности.
« Второй ход: Разбить почитающее сердце, когда бываешь привязан крепче всего. Свободный дух. Независимость. Время пустыни. Критика всего уважаемого (идеализация неуважаемого). Попытка давать оценки, противоположные принятым (… даже такие натуры, как Дюринг, Вагнер, Шопенгауэр ещё не стоят на этой ступени!)».
К ужасу друзей Ницше с 1876
« Третий ход: Великое решение, годен ли я к позитивной точке зрения, к утверждению. Нет больше Бога, нет больше человека надо мной! Инстинкт созидающего, который знает, где приложит руку. Великая ответственность и невинность … (Только для немногих: большинство сгинет уже на втором пути. Платону, Спинозе удалось ли? [12] )».
Опыт такого выворачивания наизнанку и негативности не обязательно должен был означать конец. Всё здесь зависит от того, способен ли творческий первоисток жизни, которая берёт руководство на себя и решается на подобную крайность, к созиданию такого Да, к подлинной, испытанной при помощи всякого рода рефлексии позитивности. Последняя исходит уже не от кого-то другого, ни от Бога, ни от уважаемого человека, не от кого-то «надо мной», но исключительно от собственного творчества. Теперь должна быть достигнута крайность, но уже не в негативном, а в позитивном смысле: «Дать себе право действовать. По ту сторону добра и зла. Он … не чувствует себя униженным судьбой: он есть судьба. У него в руках жребий человечества» (13, 40).
12
Относительно ретроспективного самопонимания см. также Предисловия: РТ, 48сл.; ЧСЧ, 232сл., — и Ecce homo: ЭХ, 694сл.
Этому самопониманию, в многочисленных вариациях высказывавшемуся Ницше постфактум, чётко соответствует самопонимание, выраженное уже во времядвух великих преобразований 1876 и 1880 гг.
(1) После 1876 г. Ницше объясняет, что он отказался от метафизически-художественных воззрений, которые царили в его ранних сочинениях (11, 399); он отвергает своё «суеверие относительно гения» (11, 403). «Только теперь я смог обрести простойвзгляд на действительнуючеловеческую жизнь» (11, 123). И в одном из писем: «То метафизическое затуманивание всего истинного и простого, борьба с помощьюразума противразума … вот от чего я в конце концов заболел и стал болеть всё серьёзнее … Теперья отряхиваю то, что ко мнене относится: людей — друзей и врагов, привычки, удобства, книги» (Матильде Майер, 15.7.78).
Основная позиция состоит в том, что Ницше полагает, будто только теперь он по-настоящему пришёл к самому себе. Если раньше он говорил офилософии и философах, то сейчас он начинает философствовать по-своему. «Теперь я отваживаюсь следовать самой мудрости и бытьфилософом; а раньше я чтил философов» (Фуксу, 6.78). Он видит себя на сто шагов ближе к грекам: «теперь я сам, до мельчайших подробностей, живу, стремясь к мудрости, в то время как раньше я только чтил и обожал мудрецов» (Матильде Майер, 15.7.78).
(2) Второй шаг (1880 г. и следующие), призванный вывести из «пустыни» негативности к созиданию новой позитивности, по определению должен быть масштабнее, и поначалу невозможно установить, какого рода новое заявляет в нём о себе. Способ, каким Ницше в то время осознаёт этот шаг и вскоре приходит к однозначному пониманию самого себя, формируется в 1880–83 гг. Можно проследить этот процесс во времени от первых, едва заметных зачатков нового до его чёткого проявления.
Разумеется, самосознание, а значит и осознание собственной миссии, было у Ницше всегда. Уже о «Рождении трагедии» он писал Герсдорфу (4.2.72): «Я рассчитываю на тихое, неторопливое поступательное движение сквозь века, как я тебе с величайшим убеждением о том говорил. Ведь некоторые вечные вещи высказаны здесь впервые, и их звучание непременно будет продолжаться»; однако в этих словах — если принять во внимание самосознание более позднего времени — ещё присутствовала скромность, нечто подобное естественности и чувству меры, поскольку ведь он полагает, что в круг людей исторического масштаба его ввело единственное значительное достижение. Эта скромность стала ещё заметнее начиная со времени «Человеческого, слишком человеческого»: в этот период он полагает: «у меня не было такого представления о себе, будто я имею право на собственные всеобщиеидеи или хотя бы на изложение чужих. Ещё и теперь меня, бывает, охватывает чувство, будто бы я самый ничтожный новичок: моя обособленность, моя болезненность слегка приучили меня к “бесстыдству” моего писательства» (Гасту, 5.10.79). Но с середины 1880 г. изменения, начавшись исподволь, вскоре оказываются огромными. Даёт о себе знать ещё смутно осознаваемая миссия, осуществление которой станет не ещё одним творением духа, а, согласно его позднейшему самопониманию, расколет мировую историю на две части: «Сейчас мне кажется, будто я за это время нашёл путь, ведущий к выходу; однако в него сотни раз уверуют и столько же раз его отвергнут» (Гасту, 18.7.80). Вслед за этим первые фразы, написанные в Мариенбаде и отмеченные некоей новой интонацией уверенности в том, будто первоисток рядом: «Наверняка здесь со времён Гёте ещё не думали так много, и даже Гёте, надо полагать, не размышлял над столь принципиальными вещами» (Гасту, 20.8.80). Когда говорится: «я очень часто не знаю, как я могу в одно и то же время терпеть свою слабость (духа, здоровья и прочих вещей) и свою силу (в видении перспектив и задач)» (Овербеку, 31.10.80), то под этой силой подразумевается одолевающее, почти ошеломляющее его новое: «вопреки всеобъемлющим, весьма честолюбивым стремлениям, владеющим мною» я был бы вынужден «в отсутствие значительного противовеса стать шутом» (он имеет в виду: в отсутствие болезни, которая вновь и вновь поражает его, напоминая о конечности человека) … «едва беда, мучившая меня в течение двух дней, отступает, моё шутовство уже опять волочится за совершенно невероятными вещами … Я живу так, будто столетия суть ничто» (Овербеку, 11.80). Соответствующими являются и его оценки своей новой деятельности. Это уже не писательство. Об «Утренней заре» он пишет: «Ты думаешь, речь идёт о книге? Даже тывсё ещё принимаешь меня за писателя? Мой час настал» (сестре, 19.6.81), и Овербеку (9.81): «это относится к самым крепким духовным напиткам … это начало моих начал — то, чтоещё лежит предо мной! … Я на высоте своей жизни, т. е. своих задач …» То, что позднее Ницше воспринял как третью фазу, теперь предстаёт как его судьба, полностью его взыскующая, судьба, быть каковой он определённо умеет.
Затем, в июле и августе, наступает то время, которое он вплоть до конца вспоминал как время зарождения своей самой глубокой идеи (вечного возвращения), важность которой уже в то время ясно видна из писем: «На моём горизонте возникали идеи, равных которым я ещё не видел, — пожалуй, мне придётся пожить ещё нескольколет» (Гасту, 14.8.81).
Таким образом, начиная с 1881 г. Ницше со всей содержательной определённостью знал, что принимается за нечто абсолютно новое. Впоследствии это знание выльется в страх и в понимание огромной серьёзности этого начинания. «Если ты читал Sanctus Januarius» (из «Весёлой науки»), — пишет он Овербеку (9.82), — «то, вероятно, заметил, что я перешёл некий рубеж. Всё предстаёт предо мной по-новому, и состояние, когда я могу видеть даже страшныйлик моей дальнейшей жизненной задачи, продлится недолго». Впервые это новое возникает в «Заратустре», после того как уже в «Утренней заре» можно было видеть его первые приметы, а в «Весёлой науке» — явные зачатки. Ввиду этого нового — бывшего ещё до Заратустры — Ницше уже в момент завершения «Весёлой науки» относит её к прошедшему второму периоду: ею «закончен труд шести лет (1876–1882), всё моё “свободомыслие”» (Лу, 1882). С первой же книги «Заратустры»Ницше сразу начинает осознавать радикальный перелом в работе.
«Между тем я написал свою лучшую книгу и сделал тот решительный шаг, на который в прежние годы мне не хватало мужества» (Овербеку, 3.2.83). «Время молчания прошло: пусть мой Заратустра … покажет тебе, насколько высоко воспарила моя воля … за всеми этими простыми и необычными словами стоит моя глубочайшая серьёзностьи вся моя философия. Это начало, дающее мне возможность познания, — не более!» (Герсдорфу, 28.6.83). «Речь идёт о некоем необычайном синтезе, относительно которого я полагаю, что такого ещё ни в одной человеческой голове и душе не бывало» (Овербеку, 11.11.83). «Я открыл для себя новую страну, о которой ещё никто ничего не знал; теперь, правда, мне всё ещё приходится шаг за шагом её для себя завоёвывать» (Овербеку, 8.12.83).
Оба раза, начиная с 1876 г. и затем после 1880 г., перемены в Ницше представляют собой не только мысленный процесс, в котором возникает какое-то новое понимание, но и экзистенциальное событие, которое Ницше впоследствии истолковывает, соответствующим образом конструируя свою диалектическую схему. Чтобы обозначить глубину этого события, он оба раза выбирает одно и то же слово: у него произошло изменение «вкуса». «Вкус» для Ницше — понятие, применимое ко всякой идее, всякому прозрению, всякой оценке сущностно предшествовавшего: «у меня есть вкус, но нет никаких оснований, никакой логики, никакого императива для этого вкуса» (Гасту, 19.11.86). Этот вкус, однако, выступает для него решающей, говорящей из глубин экзистенции инстанцией:
После 1876 г. он впервые замечает, что помимо всякого содержания у него изменился вкус; он видит «разницу стиля» и стремится к таковой: вместо «несколько высокопарного тона и неуверенного ритма» своих ранних сочинений он начинает стремиться «к наибольшей определённости связей и гибкости всех движений, к наибольшей осторожности и умеренности в употреблении всех патетических и иронических художественных средств» (11, 402). Его ранние сочинения становятся для него невыносимыми, ибо они говорят «языком фанатизма» (11, 407).