Никто, кроме президента
Шрифт:
Я не чувствовал никакой вины перед Иосифом. Мировая поэзия – огромный склад конфиската с выломанной дверью: заходи и бери, чего твоей душе угодно. Начальство ушло, хозяев нету, все разрешено. Грибоедов тырил слова у Горация, Пушкин – у Грибоедова, Иосиф – у Пушкина, а я кто – рыжий, что ли? Раз поэту-арифмометру можно, то мне, богу, и подавно. К тому же к колбасе он вроде относился хорошо. Лучше, чем к людям.
Наши отношения с Иосифом в его последние годы вообще катились по наклонной. Я реже называл его поэтом милостию божией, он чаще называл меня неблагодарным дерьмом. Все заметили, как сильно он забурел после Нобелевки. Когда же ему перепала халявная должность в Библиотеке Конгресса, он
Мне осталось переписать рекламный стишок набело, а затем я трижды ударил в гонг. Это был знак для Марии: колбасникам, которых на время божьего промысла выпроводили в приемную, разрешено снова ко мне зайти.
– Вот, держите, – сказал я им, протягивая листок. – Если текст устроит, то можете забирать. Автограф там внизу, увеличите сами. Мою фотографию вам пришлют завтра по мейлу.
Самый толстый из трех микояновских волхвов – видимо, старший в группе – робко заметил, что текст замечательный и что его смущает только слово «мертвые». Нельзя ли чего-нибудь поживее?
– Я думал об этом, – признался я. – Слово «мертвый», вы правы, тут стилистически холодновато. Соседство с энергичным «ням-ням!» требует большей живости, экспрессии. Но ритмика стиха не дает нам особого выбора: три слога, ударение на первом. Значит, либо «дохлые», либо «жмурики». Что вам сильнее нравится?
Главный толстяк перешептался с двумя другими и сообщил мне, моргая свиными глазками, что изначальная версия, с «мертвыми», пожалуй, к идеалу все-таки ближе. Покойный Иосиф – а это был его вариант! – снова выиграл у меня по очкам.
– Вот и славно, – сказал я. – Значит, все утрясли. Вы можете, кстати, развить тему воскрешения и дальше. К примеру, вывесить на билбордах целую серию. Самого Распятого вешать не рекомендую: эксклюзив на него у РПЦ, а там рекламные расценки просто дикие. Зато классики у нас абсолютно бесхозны, бери хоть Пушкина, хоть Льва Толстого. Представьте себе автора «Войны и мира» с гусиным пером в одной руке и вашей сарделькой – в другой. Песня!..
Окрыленные перспективами, толстяки удалились, а я отрезал шмат буженины и вознаградил себя за муки творчества. Вдохновенье не продается, зато божественный глагол обменивается на колбасу. Прямой бартер. Помните, с какими понтами наш евангельский суперстар кормил толпу пятью хлебами? И все орали: «Чудо! Чудо!» А вот я, Нектарий Светоносный, сейчас накормил адептов всего четырьмя строчками, да притом еще чужими. Вот оно, казалось бы, истинное чудо, – и где вы, пиарщики-евангелисты? Нету. Все приходится делать своими руками.
Я открыл ежедневник на сегодняшнем числе, чтобы кратко пометить себе для памяти: «15.52 – чудо (слова Иос., мясо Мик.)». На той же странице, пятью строчками выше, уже было записано: «Обращение четырех новых адептов». И мелкий вопросительный знак рядом со вторым словом. Ах я, господи! Запамятовал! Из-за визита гэбэшника Лаптева, а потом из-за явления колбасников я начисто забыл принять зачет у трех новичков и дообратить в нектарианцы ту бедную девушку с папашей-гадом и музыкальным именем. Как бишь ее там? Что-то вроде на букву «а». Апассионата? Аллегро? Анданте? Арпеджио? Вспомнил! Адажио.
Два удара гонга материализовали в дверях Марту с Марией.
– Четырех сегодняшних – живо ко мне!
Четыре хламиды вбежали и распростерлись у самого порога. Нарк Ярослав, онанист Игорь, волчица Варвара и эта жертва родительского темперамента.
– Дети мои, – произнес я, – читали ль вы указанные вам первые главы? Прониклись ли вы Светом божественного духа? Если да, засвидетельствуйте это на счет три. Ра-аз… Два-а-а… Три!
– Да, о Нектарий Светоносный! – Новообращенные дружно приняли позу сидящих варанов.
Ритуал требовал проверки знания моих текстов, но я обычно не прибегал к допросу. Жалел новичков. Великое Четырехкнижие Нектариево – «Оздоровитель», «Указующий», «Хранитель» и особенно «Безгрешный» – было редкостной бредятиной. Даже мескалина и псилобицина мне порой не хватало, чтобы при написании абстрагироваться от здравого смысла; тогда я брал не глядя «Нострадамуса для начальной школы», «Деяния апостолов» и «Домашнее консервирование» и лепил готовую фразу методом Монте-Карло, то есть находил страницу и строчку, произвольно бросая кости. Чудовищней содержания была только его форма – неритмизованный верлибр с внезапными идиотскими вкраплениями глагольных внутренних рифм. И Минпечати, и Минюст, сколько ни старались, не могли запретить эту мою четырехтактную бодягу как вредную, ибо ни один эксперт по культам в принципе не мог доискаться до смысла и публично признать свое фиаско. В России, правда, был один человек, который признавал за моим Четырехкнижием исключительные художественные достоинства: поэт и культуролог Леонард Пихтов – тот самый, что ежегодно выдвигал на соискание Госпремии по литературе расписание поездов Приволжско-Уральской железной дороги…
– Всех, кроме Ады, больше не задерживаю, – распорядился я. – Встаньте с колен, о дети мои. Вы отныне полноправные адепты Нектария Светоносного и можете участвовать в бдениях на общих основаниях. И в дежурствах по кухне, кстати говоря, тоже. Вольно, разойдись!
Три хламиды, теперь уже полноправные, исчезли за дверью. Музыкальная мученица осталась одна. Выглядела она по-прежнему невеселой и еще более подавленной. Неужто мой «Хранитель» так на нее подействовал? Ох, надо было лучше ей Толкиена дать читать. Хоть отвлеклась бы на хоббитов.
– Ответь мне, о Адажио, – проникновенно начал я, – ты готова очистить душу для Света? Подожди, сразу не отвечай, раньше подумай. Если да, то тебе придется рассказать все без утайки… Изобрази головой жест смирения, если поняла.
Мученица кивнула. Так, можно работать.
– Скажи, – осторожно стал я нащупывать почву, – подвергалась ли ты… м-м… насилию со стороны родного отца?
– Нет, о Нектарий Светоносный, – удивила меня Ада-Адажио. – Ничего дурного отец не делал… со мною.
– А с кем же тогда? – сразу уточнил я. Очевидно, этот случай был труднее, чем я предполагал. Однако и мы, боги, не лыком шиты. – У тебя есть братья? сестры?
– Нет… – тихо проговорила девушка. – Это не то, о чем вы подумали, боже. Но тоже очень нехорошо… Ведь правда, держать человека в заточении против его воли – большой грех?
– Еще бы! – искренне ответил я. В моей бурной биографии были полгода, проведенные в СИЗО. По сравнению с тамошней баландой даже прасад выглядел райской пищей. – Грех неописуемый.
– Тогда, – несчастным голосом сказала Ада-Адажио, – родитель мой великий грешник. Он прячет на нашей даче двух чужих детей…