Никто не умрет
Шрифт:
Мне хватило ненадолго.
Нет никакого старичка Измайлова. Нет и, главное, не будет. Никогда. И вообще никакого Измайлова нет. Не смог он ни пожить по-человечески, ни человеческой смерти дождаться. Жизнь не сложилась и не прожилась. Так, пробник дали. А он маленький, поди разбери что да как. Другого все равно не будет.
Детей не будет, усов с бородой не будет, жены не будет, и работы, и машины, и на море я не поеду. Не узнаю, что такое невесомость, не попробую жареную селедку, не выстрелю из автомата, не научусь завязывать галстук. Потому
Хотелось бы, конечно, вырасти, посмотреть, что такое жизнь без школы. Получилось наоборот. Школа без жизни. Наверное, тоже вариант — взрослые же люди его подсунули. Педагоги. Им ли не знать.
Они и знали. А я нет. А должен был. Выходит, сам виноват — пошел, как баран, куда не надо, время протянул, позволил глаза отвести, да еще и прикрыл их послушно. Барану баранья. Даже не знаю, что со мной делали, что сделала эта, забыл, как ее, матичка. Просто шаги были, тяжкие и неуклюжие, такие, что не слышатся, а чувствуются через стул да подошвы. А потом раз — и чувствоваться перестали. Никаких чувств, темная пустая тишина мимо век — и влево, и влево, пока не окликнули.
Что делали, не знаю, зато знаю, что сделали. Ну и хватит с меня. И с них. А теперь и со всех.
— Ты. Медленно открой глаза и встань.
Опять окликают. Да пусть хоть изорутся, не жалко.
Кончилась во мне жалость. Жалость — это человеческое чувство.
А я убырлы.
Я хотел жрать, рвать и убивать. В любой последовательности.
Хотел. Мог. И был готов.
Теперь вы готовьтесь.
Я открыл глаза и встал.
Часть пятая
И радуйся жизни
1
Идти было не то чтобы трудно, но странно. Перед носом маячила широкая серая спина указчицы, а цоканье ее каблуков раскатисто рифмовалось с раздражающим звяканьем за моей спиной. Очень не хотелось ступать в такт цоканью со звяканьем, но по-другому не получалось — нога уходила вбок и пыталась уронить все остальное. Так и брел по тусклому коридору навстречу тусклому гомону, как ослик с бубенчиком. Ослик тоже не знает, куда и зачем его ведут. Может, на бойню. А может, наоборот. А что такое бойня наоборот?
Сейчас узнаем.
Указчица распахнула дверь, вошла в свет и гомон, который стал почти оглушающим и плотным, и почти сразу замерла. Я тоже. Желание оглядеться и понять, где мы и зачем, было вялым, но я все равно глаз повернуть не мог — так и пялился в обтянутую серой шерстью складчатую спину. Гомон распадался на бубнеж и отдельные беседы в полный, но все равно невнятный голос. Последний звяк за спиной я почти и не расслышал, но слышать было и не обязательно — все тело застыло и заныло, будто налепленное на ледовый костяк.
— Что у вас происходит, Ирина Юрьевна? — спросила указчица невыносимо звонким голосом.
— Урок, Таисия Федоровна! — ответил ей совсем звонкий и очень веселый голос. — Такой у нас урок. Я вам тысячу раз говорила, что это неконтролируемый класс, что
— А не имеете права гнать, — прилетел наглый басок, судя по звуку, с «камчатки».
Это, значит, урок биологии у десятого «А». Это, значит, Ирина Юрьевна — неплохая тетка, но летящая и нервная. И это, значит, Новокшенов с Гимаевым.
Знал я их, само собой. Их вся школа знала — с паршивой стороны. Обычные такие придурки, не здоровые и не ушлые, а наглые и подловатые — этого достаточно. Чтобы над салагами поиздеваться, мяч под колеса закинуть, дымовушку в туалете запалить или училку довести — и обязательно отмазаться. Вот самое их занятие. С нами они не связывались, у нас класс все-таки не такой, чтобы с ним связываться. А вот Тимурика из «А»-класса попинали, безобидного такого пацана. Только родители у Тимурика не безобидными оказались, скандал подняли, милицию вызывали, все такое. Козлы эти тогда как-то отмазались — ну, у Гимаева папаша какой-то важный, а Новокшенов всегда в тени корефанчика ховается, как Табаки из мультика. Но докапываться до всех подряд эти двое перестали. На биологичке, выходит, сосредоточились.
— Измайлов, — резко сказала указчица.
Она, оказывается, давно уже что-то бормотала, что-то про тихо-тихо и про меры, которые вот сейчас и примем. И вдруг почти выкрикнула это слово. Знакомое какое-то, из прошлой жизни. Вернее, просто из жизни. Которая осталась там, в кабинете указчицы, вместе с мыслями, чувствами и бессмысленными словами. «Измайлов» — это вроде по-английски что-то.
Гомон улегся, волнами, как отцепленная штора. В тишине тот же басок предположил:
— О, копец нам, дюков привели. Ща нас круче ментов воспитают.
— Ты чо, их там целых девять классов, — поддержал гнусавый писк.
— Дебил, не девять, а это… двадцать семь.
— Ты, — сказала указчица.
Кажется, не биологичке сказала и не Гимаеву с Новокшеновым. Запнулась, спохватившись, и сделала знак кому-то за моей спиной. Там опять звякнуло, и мне в горло, ниже, сквозь легкие в живот, сунулась твердая, царапающая и распирающая рука. Я захлебнулся и чуть не закашлялся от гадского раздувания, а рука еще и болтанула — и стало легче. Совсем легко.
— Ты. Выкинь этих двух из школы.
Указчица показала в дальний угол — воспитанно, не пальцем, а всей ладонью. Я повел головой, с опозданием, зато легко и без хруста. Это впрямь был класс биологии, биологичка, неестественно вытянувшись, стояла у стола, ученики разглядывали меня и указчицу, кто внимательно, кто украдкой. Я никого не рассматривал, взглядом скользнул, чтобы в памяти закрепить, кто где, и уперся в «камчатку». Они впрямь сидели за задней партой в среднем ряду, мордастый, коротко стриженный Гимаев и Новокшенов, прыщавый, зато модно причесанный. Прически и прыщи я не столько видел, сколько додумывал, а видел контуры с уязвимыми точками. Это было удобно.