Никто не заплачет
Шрифт:
Дело было в том, что Таня обычно выматывалась к финишу до последнего предела и на радость не оставалось сил. К тому же она была напрочь лишена тщеславия, на восторженные отзывы реагировала вяло и равнодушно. Сейчас, заканчивая диссертацию, она была на грани нервного срыва.
— Танюш, ты просто устала. У тебя когда защита? — спросила Верочка.
— Через месяц. А послезавтра мне в Хельсинки лететь, на научную конференцию. С докладом, — мрачно сообщила Таня. — Ребенка жалко. Научная мама, научный папа… Как говорит Соня, оба психи сумасшедшие.
Вера поняла, что депрессия ее близкой подруги связана не только с творческими проблемами и тупиками научного прогресса. Дело было в том, что ребенка придется везти на дачу к Никитиной сестре, с которой и у Тани, и у Сони очень сложные отношения. Клубок этих сложностей потом предстоит распутывать целый год. Тане придется выслушивать жалобы на то, что девочка дурно воспитана, слишком много ест, слишком поздно ложится спать, не выказывает должного почтения, и вообще никто не ценит те великие жертвы, которые одинокая, насквозь больная Лидия Николаевна Логинова постоянно приносит беспутному семейству своего брата.
— Пусть Сонюшка у меня поживет, — предложила Вера.
— Она тебе работать не даст, с ней же надо постоянно общаться, умные разговоры вести обо всем на свете.
— У меня работа механическая. Я ведь не художественную литературу перевожу. И мама будет рада.
— Ну, меня-то не надо уговаривать. Соне, конечно, с тобой лучше, чем со всякими родственниками на даче. И мне спокойней… Просто стыдно свое чадо постоянно подбрасывать. Не мать, а кукушка. Если бы я могла ее в Хельсинки взять…
— Тань, прекрати, привози Соню и не рефлексируй. Мне это в радость, я же сказала.
Верочка не кривила душой. Она всегда с удовольствием брала к себе Соню. Лет с двух девочка гостила у нее по несколько дней, и никаких сложностей, никаких проблем с ребенком не возникало. Наоборот, для Веры это всегда был праздник. Ей нравилось кормить Соню, укладывать спать, понемножку заниматься с ней английским, читать на ночь те детские книжки, которые сама Вера очень любила, но просто так, для себя, не стала бы перечитывать. А тут был замечательный повод вернуться к Пеппи Длинный Чулок, Тому Сойеру, Робинзону Крузо и ко многим другим любимым героям. Соня уже с пяти лет могла читать сама что угодно, однако слушать, как читают вслух, ей нравилось значительно больше.
Если появлялось свободное время, Вера водила ребенка в зоопарк, в кукольный театр, когда Соня стала старше, с ней вместе было интересно сходить в Пушкинский музей, в консерваторию, во взрослые театры на хорошие спектакли.
Еще в школе, глядя на Веру, все считали, что из нее получится отличная жена и мать, что она рано выйдет замуж, нарожает детей и ее дом будет всегда пахнуть пирогами. Возможно, если бы она не встретила в пятнадцать лет Стаса Зелинского, все именно так и сложилось бы в ее жизни. Но сложилось по-другому, и теперь, к тридцати, в ней накопился огромный запас невостребованной нежности. Она не умела жить для себя, ей надо было обязательно о ком-то заботиться, кого-то нянчить, жалеть, кормить. Поэтому она с удовольствием брала к себе Таниного ребенка. И девочка души в ней не чаяла.
— Только ты построже с ней, не давай на шею садиться, — вздохнула Таня.
Она прекрасно понимала, что Верочка по природе своей не может быть строгой. Впрочем, Соня никому на шею не садилась, у Верочки она вела себя даже лучше, чем дома.
«Лучше бы я был глухим, — думал Володя, — глухим и слепым».
Он зашел в это маленькое полупустое кафе с неприметной вывеской, только чтобы согреться и перекусить. Однако по привычке стал вслушиваться в разговор за соседним столиком.
— Да, понимаешь, не люблю я браться за такие варианты. Платят, конечно, лучше, но мне и так хватает, — говорил толстый, обрюзгший мужчина лет сорока, в светлом пиджаке, с массивным золотым перстнем на мизинце.
— Слышь, Кузя, очень надо. Ну вот позарез. Для меня лично.
Молодой накачанный парень, с низким прыщавым лбом, бритым затылком и большими, навыкате, бледными глазами, прямо-таки умолял своего приятеля.
— Не было бы там ребенка, я бы взялся без разговоров, — вздыхал толстый, ты же меня знаешь.
На столе перед ними стояло много вкусной еды и пол-литровая бутылка пятизвездочного коньяку, в которой осталось совсем чуть-чуть, на самом донышке. Толстый слил этот остаток себе в рюмку, выпил, кинул в рот лимонный ломтик, сжевал, не морщась.
— Так я сам лично могу с сучонком разобраться. Очень надо, Кузя. Иначе мне кранты. Я обещал. Подошла официантка, двое за столом замолкли.
— Коньячок повторим? — спросила она.
— Повторим, — кивнул толстый и громко, не стесняясь, рыгнул.
Появилась новая бутылка коньяку. Володя забыл о своих скромных битках по-московски, так увлек его разговор за соседним столом.
— Там ведь кто остался-то, — молодой стал, рассудительно загибать пальцы, — бабка-параличка, мать-алкоголичка и этот сучонок. При таком раскладе с ним все может случиться. Выпадет, к примеру, из окна. Станет по улице шляться, машина собьет. Либо на помойке какую-нибудь тухлятину-отраву подберет, сожрет, и с концами. Пять лет всего, соображения — ноль. Голодный все время, как собака бродячая. И никто за ним не смотрит.
— Ну хорошо, а копать начнут? Попадется какой-нибудь дошлый опер. Нет, Прыщ, не могу, — толстый помотал головой, — и не уговаривай.
— Ну, Кузя, а? Ну такая площадь пропадает Центр, Патриаршьи, окна на бульвар. Как подумаю, прямо душа болит. И ведь такую там вонищу, такую срань развели, бабка под себя ходит, хозяйка пьяная валяется. Это ж несправедливо, когда в такой хате в центре Москвы всякая шваль живет. Не могу, замочу я сучонка. А, Кузя? Я ведь сделаю все по-тихому, чистенько. Никому и в голову не придет.