Ночь после выпуска
Шрифт:
У плотно прикрытой двери своей квартиры стоял Василий Потехин в расхлюстанной дошке, с бодливо выставленным на спускающегося Аркадия Кирилловича лбом: ну да, с начальством ходишь, никому невдомек, каков ты есть, один я насквозь тебя вижу!
Они вышли из подъезда, их встретило низкое, до безразличия спокойное небо, подпираемое дымчатыми домами. Аркадий Кириллович с наслаждением захлебнулся влажным воздухом, чувствуя, как тает в нем скопившаяся отрава, яснеет голова.
Но он опустил взгляд с неба на землю и вздрогнул – перед ним стояла толпа угрожающе сбитая, выжидательно молчащая, угрюмо-неподвижная. И желтые с голубым милицейские машины, и фургон «скорой помощи» с тревожно-красными крестами, и сумеречные шинели милиции, сдерживающей толпу. Под сглаженно-равнодушным
Сулимов кивком указал на канареечную машину: туда! Возле машины все остановились, стали закуривать неспешно, сосредоточенно, словно исполняя необходимый ритуал. Аркадию Кирилловичу тоже протянули надорванную пачку. Он бросил курить лет десять назад, но сейчас взял сигарету, поспешно прикурил, осторожно затянулся, вместе с другими принялся разглядывать толпу.
В упор толпа выглядела иной – не слитной, не неподвижной, не угрожающей. В ней происходило робкое, подавленно-суетное шевеление – задние протискивались вперед, передние недовольно теснились, с беспокойством и опаской оглядывались на сдерживающую милицию. Выныривали и исчезали лица, мужские и женские, старые и молодые – разные, но с одинаковой оскорбительной озабоченностью, как бы не пропустить чего, утолить любопытство. Аркадий Кириллович почувствовал – сотни жадных глаз ощупывают и его, он участник действа, таинственный мрачный жрец преступности, потому в нем все интригует: шляпа, натянутая на лоб, небрежно выбившееся кашне, поношенный плащ, сигарета в руке, сумрачное лицо, более сумрачное, должно быть, чем у тех, кто стоит рядом. Сулимов и его товарищи, верно, привыкли к такому вниманию, скучающе глядели на толпу, курили, молчали, чего-то ждали.
Неожиданно толпа вздрогнула, качнулась вперед и замерла. Аркадий Кириллович, повинуясь направленным мимо него взглядам, обернулся и увидел Колю Корякина. Массивный милиционер, что стоял на верхней лестничной площадке, вел Колю за локоть, красная лапища касалась бережно, с медвежьей лаской, шаг твердый, решительный, на всю ступню. Рядом с этим плотски грубым, туго налитым, багрово-жарким, стянутым ремнями милиционером Коля выглядел немочным до призрачности, не человек, а видимость – бескровное, с бескровными губами узкое лицо, гривка невнятно рыжих волос, рвущаяся вперед непрочно тонкая шея, короткое пальтишко нараспашку, нетвердая поступь нескладных ног в расклешенных джинсах – но убийца! И чем он беспомощнее, тем опаснее должен казаться толпе – зря, что ли, собрал столько милиции, и какая богатырская ручища держит его сейчас за локоть!
И все-таки Аркадий Кириллович с надеждой вглядывался в лица – мир не без добрых людей, не могут же совсем не сочувствовать, кто-то же охвачен жалостью. Но нет, всех оглушило самозабвенное – не пропусти момента, исчезнет, не повторится!
И лишь два лица выделялись из других, задержали на себе взгляд Аркадия Кирилловича. На них всеобщее «не пропусти!» утонуло в ужасе, смятенном, паническом, недоуменном. Он и она, к нему прижавшаяся. Она, ищущая у него спасения, верящая в его силу, в его надежность. Но она, прижавшаяся, не замечала того, что было хорошо видно издалека Аркадию Кирилловичу: он вовсе не чувствовал сейчас себя сильным – поражен, сбит, растерян. И они оба молоды, оба каждый по-своему красивы. В ее звучных тонких чертах изнеженность и врожденная ранимость. Он попроще скроен, крепче сшит, в нем та многообещающая грубоватость, которая обманчиво сулит самоуверенность, уравновешенность, всепобеждающую волю и никак не предполагает уязвленности. А именно он, плечистый, грубовато-сильный, сейчас поражен явно больше ее. Он и она – наглядно завидные представители рода человеческого. Он и она – убедительный образец доверчивости друг к другу. Если не им, то кому еще на земле доступно счастье? При виде их, молодых, обласканных природой, спаянных чужим несчастьем, невольно испытываешь исцеляющую гордость – не столь уж плохи живущие рядом с тобой люди!
Но они-то чего страшатся? Какое им дело, что рядом случилось непоправимое – сын убил отца?! Их не заденет, пройдет мимо, они любят друг друга, будут любить детей, дети станут отвечать им любовью. Ничего не грозит.
Ой ли?.. Несчастье заразно. Люди так перепутаны между собой, что, если рвется в одном месте, расползается и в другом. Кто может разобраться в этом таинственном хитросплетении? Нет таких, но каждый чувствует его роковую ненадежность. Эта пара – тоже.
Забыв о том, что в десяти шагах медвежеватый милиционер усаживал в милицейскую машину Колю Корякина, Аркадий Кириллович любовался затерянными в толпе – им и ею. В жизни не только свары, грязь, кровь, есть, есть иное, восхищающее, обнадеживающее. За эту надежду он, отравленный, испытывал сейчас пронзительную благодарность, готов был мысленно произносить заклятие: не сотворись бессмыслица, не обрушься на этих двоих ни нужда, ни болезнь, ни сторонняя злоба, не пробеги между ними черная кошка, не помешай любить!.. Аркадий Кириллович, забыв обо всем, любовался…
Не она, тонкая и ранимая, а он, грубый, почувствовал его пристальный взгляд, перехватил его. Глаза их встретились. И на смело вырубленном лице его появилась смятенная тревога, почти испуг. Нет, все-таки этот парень не был еще настолько чуток, чтоб уловить – внимание незнакомого человека не таит вражды. Он не поверил Аркадию Кирилловичу, его тайную восторженность, его любование встретил смущением и неприязнью. На всякий случай – спроста ли пристальность? что за ней? Чужая душа – потемки! Остерегаться ближнего – в крови человеческой.
– Аркадий Кириллович! Товарищ Памятнов!..
Сулимов сидел уже в машине, приглашал садиться его.
Аркадий Кириллович отбросил потухшую сигарету. Его проводил беспокойный, недоверчивый взгляд из толпы.
Взвыла сирена, толпа зашевелилась, начала тесниться, расступаясь перед машиной.
Милицейская машина, не задерживаясь у светофоров, визжа скатами на поворотах, за двадцать минут доставила к дому старуху Корякину. За дорогу та успокоилась – «такая уж судьба Рафашке, против Бога не попрешь», – вошла к себе с лицом измятым, хмурым, но таящим значительность: узнала такое, что другим неведомо.
На полу по-прежнему валялось ружье. Анна, лежавшая на койке, со стоном подняла навстречу голову с упавшими на лицо спутанными волосами.
– Ну?! – с нетерпеливой дрожью, блестя лихорадочным глазом сквозь волосы.
– Чего – ну? – огрызнулась старуха. – Уж не ждешь ли, что обрадую чем?
– Кольку видела?
– Кольку теперя от людей сторожат… А Рафаила… Ох, лучше бы и не видеть. Го-ос-по-ди! За все грехи свои сполна ответил!
Анна судорожно передернулась.
Старуха начала медленно разоблачаться, раскручивала шаль, угрюмо бубнила:
– Вот ведь – родился нечаянно и умер невзначай, отца не знал, от сына погиб… Жизнь!
– Что с Колюхой сделают?
– Аль догадаться трудно? Судить будут, не без того… Парня жаль – тоже косо жизнь начинает.
Анна сбросила с койки босые ноги.
– Мать! А откуда кому известно, что это он?..
Старуха с подозрением покосилась:
– То-то что на другого не свалишь.
У Анны на бледном лице кривился темный рот, глубоко запавшие глаза – в суетливом горячечном мерцании, острые плечи напряженно приподняты, тонкие руки вкогтились в одеяло.
– Я, а не он в Рафаила-то из ружья… Откуда кому известно? Может, Колька наговаривает на себя, меня спасает?..
Долгим пасмурным взглядом старуха обвела невестку, с горькой пренебрежительностью ответила:
– Полно-ко, кого омманешь… Ни себя не морочь, ни других. Хоть бы похитрей была, спросят – на первом же слове запутаешься… Ты? Из ружья?.. Да ты на мышь не замахивалась.
– А вот довел, довел! Восемнадцать лет мучал, каждый вечер от него смерти ждала. Одно спасение – ружье! Не Кольку пусть судят – меня!