Ночь после выпуска
Шрифт:
– Да как же так, не любя, и поженились?
– Сама все время гадала, как это случилось. Он по Милке Краснухиной с ума сходил, а та от себя его оттолкнула да в мою сторону указала – вот, мол, кто тебе пара. Я, дура, согласилась. Молода была, девятнадцать только исполнилось. И одна как перст, даже в деревне родных не осталось… Первая моя дурость, да если б последняя… Все на моей глупости и замешалось.
– Он что – по этой Краснухиной тосковал?
– Прежде, может, и тосковал, да за двадцать-то лет прошло. Людмила в ту же пору замуж вышла, из Краснухиной Пуховой стала. Не-ет, просто ему втемяшилось – нелюба, а он такой: кого невзлюбит – жизни не даст. Другие-то от него посторониться могут, а то и постоять за себя. Я всегда у него под рукой, и характеру
– Н-да, рисуночек.
– А в эту ночь он стол толкнул, на нем ваза стояла… Хорошая ваза, сам покупал. Не думайте, что он недомовит был. Даже пьяный о доме вспоминал, если, конечно, не шибко пьян, что-то купит, принесет… Ну а потом осатанеет – бьет. Да и то, пожалуй, с расчетом – тарелки смахнуть ничего не стоит, а вот телевизор ни разу не тронул…
– Так что с этой вазой?
– Столкнул он ее, а я ойкнула, не удержалась. «Ах, жаль тебе!..» И набросился, а тут Колька… Колюха давно уже стал встревать промеж нами…
– Он стращал отца, что убьет?
Анна не ответила, уставилась в пол, мертвенная бледность отчетливей означила морщинки на усохшем лице.
– Говорите все как есть, – строго приказал Сулимов.
– Стращал.
– Вы этому верили?
– Да кто такому в полную-то силу поверит?
– Хорошо, продолжайте.
– И продолжать нечего. Колька кричит, он рычит, Кольку отталкивает, ко мне рвется. Ударил он меня так, что с ног… Пока очухалась, вдруг слышу… Вскочила я, смотрю – он валится, да плашмя, на пол. А Колька в руках ружье держит, из стволов-то дым идет, и вонь от этого дыма по всей комнате. Лицо Коли словно из мела, одни глазищи… Дальше уж не помню, как из рук его ружье вырвала. Опомнилась – бегу с этим ружьем по городу…
– Так в чем же вы тут себя считаете виновной?
– Все из-за меня. Не я б, ружье это никогда не выстрелило.
– Да разве вы толкали сына к ружью? Не хотели того, не выдумывайте!
– Хотела не хотела, а все делала, чтобы сын отца убил.
Анна Корякина сказала это столь твердо, что даже на ее лице проступила ожесточенность.
– Все делали? Что именно?
– Ужас берет, когда теперь оглядываюсь… Не замечала прежде – была злодейкой, право. Да чего же добивалась я, дура тупоумная! Чтоб сын вместе со мной страдал! Стонала не переставая, слезы лила, из кожи лезла себя несчастной показать… И видела, видела – жалеет, весь исстрадался парень, невмоготу ему, а мне все мало, мне от него большей жалости хочется, никак не уймусь, разжигаю… Зачем, спросите? Оно понятно зачем. После мордобоев да ругани изо дня-то в день кому не захочется утешиться. От чужих людей утешение дешево, стороннее оно, а вот от сына родного – вроде живой воды. Муж лютует – сын весь исходится, а мне приятно, сладко так, не насытюсь, еще, еще!.. Даже, поверите ли, ждала – о-ох! – даже с нетерпением, чтоб Рафашка зверем ввалился да набросился. Он изобьет, а сын показнится за мать родную… Радовалась тишком, что ненавидит Колька отца лютой ненавистью. Раз его ненавидит, значит, меня любит! Радо-ва-лась! Ну не подлая ли?..
– Кто упрекнет вас за это, – выдавил из себя Сулимов.
– Кто-о? Да вы! Да неужель понять не в силах, кто в смерти повинен? Неужель не видно, кто подстроил убийство? Что из того, что Колька ружье в руках держал, – всунула-то ему его я! Я его руками курки спустила! Я! Не смейте не верить! И думаете, не чуяла, что к дурному идет? Чуяла! Иной раз опомнюсь – и дух захватит, а отказаться уже не могла. Как Рафашка без водки, так и я без Колюхиных страданий не жилица! Отравилась вконец, ими только и держалась. День пройдет спокойно, а мне уже и не по себе – умираю… О-о-о! – Анна застонала. – Тащила, подлая, своими руками родного сына к погибели тащила! И по совести и по закону – кругом виновата!
– Ваш сын сказал, что вы боялись беды, разряжали ружье.
– Разряжала. Конечно, разряжала. Но думаете, из страха одного – непоправимое случится? Не-ет, мне показать было нужно Коле, какая хорошая у него мать, даже извергу мужу зла не желает, спасти, видите ли, хочет…
Сулимов наконец не выдержал, вознегодовал:
– Да хватит вам на себя наговаривать! Нужно быть холодной сволочью, чтоб столь тонкий и осознанный расчет иметь – сделаю-де благородный жест, чтоб сын заметил и умилился. Не было того! Не уверяйте! Не могли вы быть такой расчетливо-холод ной. Для этого нужно сына или совсем не любить, или же любить так себе, много меньше, чем себя. А вы почему-то сейчас себя подсовываете вместо него! Так что не плетите мне хитрых басенок!
Снова Анна залилась бледностью, снова на измученном лице проступила ожесточенность.
– Правду говорю, не плету! – Упрямая убежденность в ее голосе и никакого негодования. – Не сознавала я. И расчета в мыслях тоже, должно быть, не было. Но нравилось, нравилось хорошей глядеться. Так это-то «нравилось» и заставляло ружье разряжать, а не страх… Страх, может, и был… Как не быть! Только жила-то одним – перед сыном показаться. Ну неужель не понятно?!
– Н-да!..
– Ага! Верите, деться некуда. Тогда пораскиньте – кого судить? Его, глупого, горячего, мать любящего? Или меня, взрослую, тоже ведь любящую, даже очень, ужас как, но бестолково? Кто из нас больше виноват? Кто убийца-то? Я! Но только его руками! На мне кровь, не на Кольке!
– Честно ответьте: могли бы вы предотвратить убийство, если б захотели?
– Да как же не могла! – негодующе всполошилась Анна. – Поди, и вам самим тут догадаться нетрудно. Ну кто мешал мне развестись со зверем?
– Почему не сделали?
– А страх брал – как я жить с Колькой стану? Разведись, а нам присудят с его зарплаты рублей тридцать, от силы сорок в месяц. Зарплатишка-то у Рафаила всегда была тощенькая, только он на одну зарплату никогда и не жил. В нем все нуждались, у кого машина, большие деньги платили – лишь бы руки приложил. Он сам деньгами сорил и нам отсыпал. Колька ни в чем нужды не знал, а после развода тяни взрослого парня на тридцатку. Боялась… Да что там развод, без него могла бы вести себя поумней – не разжигать, а тушить Кольку. Вон Людмила Пухова, бездетная, как она меня уговаривала: «Пусть Колька у нас поживет, оторви от отца». Согласилась я? Нет! Как же я без страданиев Колькиных одна глаз на глаз с сатаной мужем останусь? Могла многое сделать, да не сделала! Гос-по-ди-и! Тош-но! Самой от себя тошно! Если есть правда у вас, то схватите меня, злодейку, отпустите его. Почему о-он за меня отвечать должен?! Спа-си-те его! Спаси-ите! Милости прошу – меня-а, меня-а судите!..
Анна затряслась в рыданиях.
Сулимов сидел перед нею, не смел даже успокаивать – подавленный, растерянный, расстроенный. Странно, но он в эту минуту верил в ее вину.
Занятия в школе уже начались. Аркадий Кириллович прямо в плаще поднялся на четвертый этаж, мимо Зоечки Голубцовой, школьного делопроизводителя и одновременно секретарши директора, прошел прямо в кабинет.
Директор Евгений Максимович, сравнительно молодой еще человек, начавший уже понемногу лысеть и полнеть, удивленно уставился:
– Вы не на уроке, Аркадий Кириллович?
– Я из угрозыска, Евгений Максимович. – Аркадий Кириллович опустился на стул.
– Случилось? Что?
– Убийство. И я, похоже, стал его невольным пособником.
У директора округлились глаза…
Девятый «А», где должен был проходить урок Аркадия Кирилловича, не дождавшись преподавателя, разбился в кабинете литературы на три группы.
Одни сгрудились у доски, пытались «надышаться» перед контрольной по физике, которая должна быть сегодня на последнем уроке. Славка Кушелев, по прозвищу Штанина Пифагора (или просто Славка Штанина), писал формулы и объяснял, как он любил выражаться, «методом Козьмы Пруткова, доступным для идиотов».