Ночь после выпуска
Шрифт:
– Я тебе, бабка, стульчик вынесу, у дверей подежуришь. А здесь не положено. Никак!
– Ну все. Ради бога простите, – обратился Сулимов к Аркадию Кирилловичу. – Сейчас мы поедем в управление.
За стеной вдруг раздался вой, хриплый, нечленораздельный, удушливый. Сулимов дернулся с места, но выскочить не успел – в дверях вырос смущенный Тищенко:
– Старуха эта вырвалась, перехватить не успели. Откуда только и резвость взялась.
– Голо-овуш-ка-а горька-ая-а! Жи-ызнь моя-а распрокля-а-та-ая-а! – Хриплый вой обрел членораздельность.
– Упала на труп,
У Сулимова ощетинились усики, блеснули под ними мелкие зубы:
– Тищенко! Ты чем думаешь? Мать убитого сына увидела!.. Сюда ее! И повежливей!
– Будет вам морока – нанянчитесь! – проворчал Тищенко, однако поспешно скрылся.
– Го-о-оспо-оди-и! За что невзлюбил?! Прежде дал бы мне-е помереть! На старости-то лет ви-идеть такое!..
Старуха вместе с сопровождающими втиснулась в кухню. Платок сполз у нее с головы, открыл седые неопрятные космы, изрубленное морщинами лицо слепо, открыт только провально-черный, без зубов рот. На минуту в кухне стало до духоты тесно.
Аркадий Кириллович вскочил с табуретки, усадил старуху. Она упала лицом на стол, стала кататься седой головой по клеенке с веселыми цветочками.
– Перед смертью-то уви-идеть такое!.. Гос-по-ди-и!..
Тищенко, пугливо оглядываясь, молчком выдавил из кухни сопровождавших, прикрыл старательно стеклянную дверь.
Сулимов морщился от крика, крутил головой в кепочке, словно повторял движения седой головы старухи. Аркадий Кириллович, в расстегнутом плаще, в свесившемся кашне, в косо сидящей шляпе, нависал над старухой своим крупным, пропаханным глубокими складками лицом.
– Чем я так не угодила, Гос-по-ди-и?! За что про-о-кля-та?! Устал-ла-а! Устал-ла-а! Моченьки нет! И пожаловаться кому?! Кто услышит?!
– Мы слышим, мать, – обронил в седой затылок Аркадий Кириллович.
И старуха притихла, оторвалась от стола, все еще не разогнувшаяся до конца, сгорбленная, судорожно пошарила рукой на груди, горестно высморкалась в конец платка и всхлипнула с содроганием, как всхлипывают успокаивающиеся дети. И это детское странно выглядело у седой дряхлой женщины с измятым, опухшим, столь тяжелым лицом, что его не смогло одухотворить даже и горе.
– Вы-то слышите, да что вам мое-то, – выдавила она.
Аркадий Кириллович опустился рядом с ней.
– Раз уж мы здесь, то, значит, есть дело и нам до твоей беды.
Старуха тупо взирала остановившимися глазами на цветочки, рассыпанные по клеенке, на запавшем виске под седым клоком билась толстая вена, пыталась выползти на морщинистый лоб, в такт ей еле приметно содрогались концы вздыбленных волос, отсчитывая натужные удары старого сердца. И снова вздох, но уже не детский, не со всхлипом, не прерывистый, а тягучий, сдавленный, вздох человека, изнемогающего от жизни.
– В беде родился, бедой и кончил… – тихо и внятно произнесла старуха, замолчала.
Слышно было, как поскрипывали ботинки переминающегося над ней Сулимова.
– И пока жил, все-то времечко от него к другим беда шла… Только беда.
– А его самого к беде никто не толкал? – спросил Аркадий Кириллович.
Старуха впервые подняла на него тусклые глаза, должно, вопрос чем-то поразил ее.
– Бог толкал, никто больше, – ответила с твердым убеждением.
– Ты его в детстве часто била?
– Не… В сердцах когда, покуда не подрос и совсем от рук не отбился.
– А любила ты его сильно?
Старуха грузно зашевелилась, выдавила стон:
– Он же мне жизнь вывернул. Малой, на руках был, а уж из родной деревни погнал, это в голодные-то годы!.. И никто уж больше не сватался, никому из-за него не нужна была. Бобылкой так век и прожила. Некуды было от него спрятаться. И теперя вот… не спрячешься! По ночам блазниться будет…
По изрытым щекам старухи потекли слезы, скрюченные пальцы то сжимались, то разжимались на веселой, в цветочках, клеенке. Сулимов достал пачку из-под сигарет, в сердцах скомкал, бросил – пуста! – сказал:
– Говорил же – не для тебя картинка. Не послушалась.
– Сатана толкнул… Как захватило за душеньку, так и не пускает, дай, думаю, одним глазком на непутевого… Всем-то он жизнь портил, всех-то он наказывал, за это его Бог и наказал!.. А он и тута… Он и мертвый-то, мертвый пуще живого страшон!.. Люди добрые! Не дайте ему других губить! Он всему виноват, как перед Господом говорю! О-он! О-он! Сатаной клейменный! В позорище зачала, в стыде выносила, в горестях вынянчила! До того еще, как на свет появился, бедой был. Со свету сгинул – добрых людей наказывает! Да кто же о-он, кого родила-а?!
Старуха сорвалась на кликушеский речитатив, морщины стянулись, глаза закатывались, губы прыгали, выбрасывая мятые слова. Сулимов ошарашенно стоял посреди кухни – кепочка на затылке, глаза навыкате со смятенным мерцанием, подрагивают несолидные усики. Аркадий Кириллович сидел возле старухи, устало распустив складки на лице, не шевелясь, пряча угрюмый взгляд под бровями.
Скрюченные пальцы старухи царапали клеенку, ее ломало – вот-вот свалится на пол, забьется в истерике.
Аркадий Кириллович тряхнул ее за плечо:
– Хватит, старая! – Обернулся к инспектору: – Распорядитесь, чтоб отвезли ее домой.
Сулимов очнулся от столбняка:
– Счас!
Сверкнул на трясущуюся старуху глазом, кинулся в прихожую.
Наконец-то они двинулись к выходу – Сулимов напористо впереди, Аркадий Кириллович поспевал за ним, Тищенко сзади.
Лестничная площадка сейчас была густо населена. В стороне от величавого, затянутого в шинельное сукно и ремни милиционера тесно сбились полуодетые перепуганные жильцы соседних квартир. И этажом ниже вперемешку – застегнутые на все пуговицы пальто и мятые пижамы, бледные лица, всклокоченные прически, вопрошающие немотно глаза. Дом проснулся, дом растревожен.