Ночь внутри
Шрифт:
– Позволь узнать, товарищ, - спросил один из них, кивнув на его грудь, - за что имеешь?
– За Златоуст, - сказал Семен.
– За Каппеля.
Его пустили к колонке без очереди. Худой жилистый красноармеец выкачивал из сухой земли холодную струю - Семен молча сунул в тугой поток голову и горячую шею. Потом вынырнул, набрал воды в трофейную флягу и пошел прочь, в посвежевшее пространство. На рельсах, утираясь подолами, рядом с мешками и тряпичными узлами сидели бабы, - Семен спросил их: что везете?
– Сольцы, батюшка.
– И две молодухи проводили его тоскующим взглядом.
Люди ждали поезд из Витебска, ждали вторые сутки - здесь от их состава отцепили паровоз, который потащил к фронту вновь сформированный полк. Семен оглядел знойное пространство и пошел к длинной стене пакгауза, где люди редели, опасаясь не поспеть
– Ступай с миром.
– На золото сменяешь?
– спросил Семен.
– Ась?..
– заискрил глазами старик.
– Вы же его при коммунии все одно на нужники пустите - где моя выгода?
– Потом отложил хлеб бабе в подол, стер жир с серых губ.
– Покажь золотишко-то...
Семен извлек из кармана тряпицу, развязал узлы и протянул старику обручальное кольцо, которое недавно носил брат.
– Тю-ю!..
– сказал старик, вертя в корявых, блестящих от сала пальцах сияющий ободок.
– За это - щи посолить!
– Он свел морщины поношенного лица в шельмоватую гримасу и снова пустил из глаз искры.
– Что же ты, Аника-воин, боле не навоевал?
Семен спихнул с мешка стариковы ноги и ухватился за жесткую дерюгу - в мыслях была ясность: отдал кольцо, значит, не украл. Старик пронзительно завизжал:
– За эту гиль - пуд! саранча! не дам!
– и впился остаточной гнилью зубов в руку начдива.
Семен потянул за ремень винтовку и без размаха двинул старика прикладом в душную пасть. Старик отвалился к доскам стены и зашлепал распахнувшейся губой. Баба попыталась взвыть, но, поймав холодный взгляд Семена, пихнула концы платка себе в рот и припала к земле, готовая терпеть боль. Семен щелкнул затвором.
– Беды нет, что ты не согласный, - сказал он.
– А если будешь, сучий послед, мародерство клепать красным героям!.. Не моргну!..
– Отвороти, отвороти винтарь-то!
– шлепал губой старик.
– Твоя сила, сатана!
Иван ГРЕМУЧИЙ
Вначале нас было трое, и мы крались лесами от речки Ушачи куда-то на северо-восток - подальше от фронта. В пути, думали, разживемся мужицкой одежкой и разбежимся к своим плетням. В первый же день встретили сельчанина, сняли с него рубаху и порты, дали взамен кавалерийские галифе и - под зад коленом; а ночью мои дружки сбежали с этим добром и заодно прихватили артельный мешок с провиантом. Должно быть, из милости - решили, что жратва мне в пути спину оттянет.
Так я и пошел дальше - один, с винтовкой, штыком да парой вываленных в махорке сухарей. Гад буду, думаю, а доберусь до дому, иначе что получится: шесть лет жизнь отдавал - не брали, а как к мирной судьбе примостился, так с жизнью - затруднения. Не выйдет! За какой-то деревенькой, в кустах, подстерег мужичка и взял с него верхнюю одежку по-доброму - то есть, говорю: сам скидай, а не то с мертвого сниму. Солдатское в мешок упрятал пригодится дома, - а как обнову на себя надел - зашвырнул винтовку в канаву и потопал по дороге мирным селянином. С груди будто камень сдвинули больше душа не казенная! И только день спустя живот начал мне праздник портить: нет, думаю, парень, до Запрудина один твой скелет дойдет, а мослы, они не клейменые, по ним ни жена, ни соседи не признают. Подхарчиться бы в самый раз, да добра у меня для обмену ходкого - только гимнастерка, сподники да хромовые антантовские сапоги, каких мы у панов недели две тому целый вагон отбили. Прикинул я, сколько еще до Мельны и оттуда до родного Запрудина пехать, и на первом же хуторе сторговал за гимнастерку со сподниками каравай и шпика шмат с мясной жилочкой. За сапоги пшено давали, но я пожалел - приросли к сердцу. Остались у меня порты на голой заднице сквозь прорехи мощи светят.
А дальше так было...
Года за два до войны в Мельне появились братья Зотовы - старший открыл торговлю, поставил дело широко, потом взял за себя племянницу отца Мокия и в четырнадцатом ушел на фронт вольнопером, а младший - Семен - тогда еще бороды не брил,
– и уже с орденом за беззаветное геройство!
Так вот, крою я, значит, к дому уже дней шесть, проел гимнастерку и сподники, и во рту - сутки крошки не водилось. А до Мельны верст сто осталось, не меньше. Ну, думаю, кто с чем домой вертается - война, она иного тоже дарит, - а я, видно, безо всего приду, голый. Дело к вечеру, а у дороги - ни деревни, ни хуторка и ничего такого, где бы на ночь залечь, хоть в дровяник. Вдруг вижу: за поворотом, от большака в стороне, костер на лужке горит, стреноженная лошадь кормится, и у костра - человек веточку крошит. Раз вышло дело, думаю, что негде себя на ночлег положить, так хоть с живой душой скоротаю время. И пошел к костру. Иду, а самому что-то боязно: злой, думаю, человек нынче стал, хищный - даже дружки меж собой по-волчьи ладят, - и серчаю тут же: довоевались - человек от человека ужаса ждет - отдавила война населению душу! Потом за костром, у кустов, вроде груженую бричку увидел: вот бы, опять думаю, человек тебе, парень, попался покладистый - если по пути, так авось и подвезет, ты теперь с себя все мясо спустил - не велик груз. Подошел ближе и, как глянул, так и встал столбом сидит у костра наш начдив собственной личностью, в ремнях и при ордене.
День отходил, стихал звон раскаленного неба. Напоенный пыльцой блеклых цветов и горечью трав воздух остывал, чтобы стать наконец прозрачным, согнать с себя марево и открыть томящуюся землю долгому врачующему взгляду ночи.
Та же посвежевшая горечь разливалась вокруг, когда Семен приказал часовому вывести Михаила из конюшни, где держали пленных, к разбитой изгороди... Жорик сидит на козлах в двадцати шагах и делает вид, что не прислушивается к разговору; по дворам воют собаки. "Ты мог бы убежать, говорит Семен.
– Ты хочешь убежать?" Михаил тычет пальцем в конюшню, где шепчутся перед смертью поляки: "Тогда сядешь здесь сам..." - "Ты мог бы убежать, - спешит Семен, - но ты должен сказать мне, что никогда не вернешься домой - никогда!
– просто сказать, иначе я не..." Михаил улыбается, почти смеется - его грудь колышется, и на ней позвякивают глухо два Георгия. Псы скулят вперекличку. "Куда же деваться-то? К этим, - Михаил снова тычет в конюшню, - опять с ляхами?.. Значит, просто сказать, даже не обещать?" - "Ты должен мне..." - "Ладно, будет. Как дома?" Семен смотрит вниз и видит босые ноги Михаила, видит разбитые, привычные к ходьбе ступни и чувствует отчаянье: "Ольгу ты зря родил - померла. У Лизы ум раскис пошла блаженной бродяжить. Остальные живут пока". Еще нет ответа, но он уже все знает, и ответ будет лишь запоздалым эхом отчаянья. Жорик с другого конца изгороди ловит широким ухом разлитую в мире тоску. "Возьми... Михаил снимает с пальца и сует Семену обручальное кольцо.
– Твои хлопцы все равно сдерут, так лучше с живого..." И все. Босые разбитые ступни идут к конюшне, - так шагает землепашец по твердой меже, - все.
По деревням, через которые ехал Семен, ночами страшно выли собаки. Вначале он не понимал себя: нужно ли ехать? и если нужно, то зачем?
– но после приходило незыблемое: нужно - это последнее, что можно сделать. Он сидел у костра и в первородном хаосе огня видел смерть сухого валежника и одновременно пробуждение новой, короткой, но яростной жизни. По всей России выли собаки.
Солнце тугим красным пузырем оседало в лес, обжигало на западе облака - летел над землей гнедой июньский вечер, переваливался огненной грудью за горизонт, шумел черным хвостом в вершинах елей. Семен не боялся жизни, он был молод, здоров и чувствовал себя сильнее ее. Когда пришли дни ранней летней суши, когда выгорали травы и курилась земля - люди теряли силы, а в его глазах было спокойствие и упорство, как будто он твердо знал, что выстоит и победит, и только чуть злился на солнце, ставшее врагом, за дурость, за безнадежную попытку его, Семена, сломить. Глядя на него, люди видели: у поляков и Врангеля дело гиблое, дрянь у них дело, и горе самой природе, если вздумает она за них заступиться.