Ночь внутри
Шрифт:
В то время - на пепелище былого отечества - мельчане, не сорванные с места войной и революцией, жили как младенцы - на ощупь. Раньше сидели в одной лодке, гребли, пусть с ленцой и не в лад, но лодка шла, и в руках было какое ни есть, но дело, и вдруг - то ли весла выпали, то ли лодка дала неисправимую течь, то ли исчезла вода под ней, - словом, и притворяться, будто гребешь, сделалось бессмысленным. И тут - зашуршали четки памяти каждый стал перебирать былые навыки, чтобы снова ухватиться за дело, поверить в свою уместность, зашториться от ужаса привычкой. Яков приволок домой уцелевший в пожаре "Пате" и каждый день разбирал и собирал его стальную начинку; Лиза принялась перешивать - хоть в этом не было особой нужды - рубашки Михаила и Семена на платьица для меня и моей сестры; а Мокий исполчился учить меня грамоте.
Пока отец, а затем
Тогда был еще не настоящий голод. Мы еще жили по-барски: у нас водились стулья для дров, и почти каждый день на столе появлялись хлеб и картошка, - и люди еще порой были готовы помочь друг другу в беде. Самое страшное из того, что завещали нам наши кормильцы, оставив семью на забаву смерти, таилось впереди.
К концу лета в кухонной плите сгорела последняя штакетина, и в чугунке уже варились щавель и ревень. Солдаты не пускали мужицкие подводы в город на свободную торговлю - разверстка, - и у Мельны ссохся желудок. Изредка Лизе удавалось за одежду, оставшуюся от братьев, выменять на рынке хлеба или крупы, но сторговывались за крохи, и через два дня мы с сестрой, как голодные галчата, снова разевали рты. А к зиме стало совсем худо. Дом вымерзал до звона - мы бродили, кутаясь в одеяла, по мертвым комнатам, с синими лицами и занемевшими от холода руками, а когда хотели унять голод и жажду, скребли в ведре лед и топили под языком колкую крошку. Спали все вместе вповалку: с краю - Яков, у стены - Лиза, а мы с сестрой - в обогретой ложбинке между исхудавшими телами взрослых. В ту зиму моя сестра обгладывала молодые сосенки - ела кору и верхушки, - ее понoiсило не переставая; а я тишком воровала еду из доли Якова, оправдываясь тем, что пища ему не нужна, раз он ее никогда не просит.
Но мы не умерли. Мы разучились жевать, мы глотали черствый хлеб кусками, пальцами проталкивая их в глотку, мы перестали чувствовать вкус пищи, сделались невесомые и хрупкие, как слинявшая с насекомого кожа, - но мы не умерли в эту зиму. Судьбе угодно было мучить нас дальше. Она издевалась, дав нам крышу и стены, но отобрав у крыши и стен способность защищать хозяев от взбесившегося снаружи мира...
В мае через Мельну проходили красноармейцы. Они спешили к Петрограду, чтобы не позволить белому генералу вернуть себе родину, чтобы вырвать родину у него из-под ног, будто половичок, хотя он нуждался в ней так же, как всякий русский... Эти люди, простые и грубые, научились в грязи, дорогах и сгустившейся вокруг них смерти жить так, как живут однодневки без вчера и завтра, съедая подчистую все, что находили в пути, уничтожая все, что сегодня было не нужно. Они лазили по кухням, в которых сквозняк революции еще не засыпал теплые угли, тискали девок, смеялись и охальничали, а на следующий день шли умирать за волю и землю - верили, что умирают именно за них!
В наш дом определили на постой пятерых красноармейцев. Они были бесцеремонны - кочевники без крова и скарба, вечные гости с правом быть сильнее хозяина. Осмотрев на кухне плиту с мокрицами, они прошли в столовую, сели за стол на уцелевшие табуретки и обиженно потянули из своих котомок хлеб. Кто мы такие? почему сохнем с голоду в большом доме? и где сам?
– допрашивали они. Узнав, смеялись: отжировал хозяин! нынче воля голи! кто на белом хлебе взошел, тот голоте враг! Распетушили себя языками учинили сверку: так ли мы забеднели? Обшарили дом - порвали на обмотки занавески в спальне, разбили в горке зеркало, поделив осколки между собой и остались довольны оскуделым вражьим логовом. При этом в них совсем не было ненависти; они чувствовали свою правоту, потому что поступать так это и есть революция, а в правоте революции они не сомневались. Но зеркала и занавески для полной справедливости им показалось мало - они прижали Якова: почему не воюет? с красными не путится? или стережет последнюю хозяйскую утеху? И один из красноармейцев припечатал Якова кулаком, и тот сполз по стене на пол. На губах Якова вздулся и лопнул алый пузырь, и на грудь ему выпал мокрый сгусток с двумя зубами, как арбузная мякоть с невызревшими
Ночью Яков сидел в подполе, а мы лежали на широкой кровати моего отца, в его спальне, и от страха не могли сомкнуть глаз. Ночью трое из пяти постояльцев поднимались к нам. Мы с сестрой, боясь обнаружить что еще живы, забились за шкаф и, не дыша, слушали возню в постели, где Лиза уже не кричала и не сопротивлялась, а только беспомощно всхлипывала.
Потом они ушли. Ударило в небо утро, а мы все не решались спуститься вниз. Лиза прижимала к чахлой груди дочь и, захлебываясь, шептала слова, которых я не могла понять. Она то звала кого-то, молитвенно и нежно, то трясла в воздухе костяным кулачком с таким гневом и отчаяньем, каких невозможно было в ней предположить; глядя на нее, мы с сестрой начинали реветь, и - быть мне битой!
– это было легче, чем прикидываться мертвыми!
Я первая вышла из спальни. И первая увидела, что постояльцев в доме больше нет. Они убрались, оставив на столе каравай хлеба и полный чугунок пшена. Я подумала, что они еще вернутся, раз забыли здесь такое богатство, - я ни к чему не притронулась и даже не отомкнула подпол, где все еще сидел Яков. Так и вышло: они вернулись - не все, только двое из них, - они въехали во двор на телеге, заваленной дровами, - один правил лошадью, а другой держал в руках винтовку со штыком, и на штыке болтала мертвыми крыльями курица. Красноармейцы сгрузили дрова у крыльца и тут заметили в дверной щели меня. Тот, что был с винтовкой, стянул со штыка пыльную курицу и, раскрутив ее за голову, швырнул к моим ногам. Он сказал, скаля желтозубый рот: "Накорми мамку! Не дело - ее пупом трешь, а у нее мослы клацают!" А потом они уселись в телегу и, гаркнув в два голоса на лошадь, умчались кочевать по земле дальше.
Эти люди были жестоки, но в том не только их вина - я знаю, я видела, что делает война с мужчинами, - однако если кто-то должен быть виновен без оговорок, то, по мне, пусть это будет тот, кто в худое время оставляет слабого без защиты!
О случившемся узнал отец Мокий. Прикоснувшись к скверне, его благочестивое сердце забыло о смирении. Три дня он вещал с амвона о пришедшем Антихристе, три дня клял и предавал анафеме его власть, три дня просил у неба мор и железную саранчу на сатанинское царство, а на четвертый день от совдепа пришли солдаты и увели Мокия в бывшие мучные лабазы купца Трубникова, переделанные под временную тюрьму. Сутки просидел в лабазе святой отец - через сутки по решению трибунала его расстреляли в сосновом лесу за извозчичьим двором. И ни один человек в Мельне не заступился за своего праведника, потому что уже настало время, когда помогать друг другу в беде перестало быть людским правилом.
Пережив постояльцев и смерть Мокия, заменившего ей отца, Лиза то ли от впечатлительности невзрослеющей души, то ли от бесконечного недоедания, стала быстро мрачнеть головой. Она сделалась рассеянной и непонятливой, как недоспавший ребенок. Лиза подолгу беседовала сама с собой, улыбаясь тихой радости своих видений. Незримого собеседника она нежно звала одним и тем же именем - это было имя, сочиненное четыре года назад для нас чернобородым. Максималист всплыл в ее бедной памяти потому, что остался для Лизы чем-то несбывшимся - надеждой на счастье, для которой в скудном перечне ее прежних радостей не было стоящей замены. Умом Лиза оставила нас, обходя лаской даже Ольгу - дочь, больше остальных нуждавшуюся в опеке. И все же именно Ольга была той паутинкой, которая связывала Лизу с миром... А потом паутинка оборвалась - Ольга перестала принимать нашу редкую пищу, высохла, как дурной стручок гороха, вздувшись наружу единственной горошиной живота, и однажды ее мертвое тело зарыл на Мельновском кладбище Яков.
Вскоре после смерти дочери Лиза Распекаева исчезла из города. Утром она понесла на рынок пару случайно уцелевших лакированных штиблет и больше к нам не вернулась. На следующий день я сварила остатки крупы, которой нам с Яковом хватило на двое суток. А когда был съеден и этот последний запасец и нам уже неоткуда было ждать помощи, пришел настоящий голод - смерть встала так близко, что сражаться с ней пропала охота, - только тогда судьба решила: все, хватит, с этих довольно. Спасение явилось с человеком, по вине которого мы и увидели оскал собственной смерти - в конце июля в Мельну вернулся Семен.