Ночи в цирке
Шрифт:
К этому времени оркестр затих, и музыканты зашелестели нотами. После секундной настройки инструментов, сравнимой с легким откашливанием, музыка возобновилась с новой силой: что это – ага, «Полет валькирий». О, какая великолепная несыгранность, какая потрясающая топорность исполнения! Довольно улыбаясь, Уолсер откинулся на спинку кресла; неотвратимый слащавый душок эстрадной магии, источаемый феверсовым действом, щедро заявил о себе ее выбором музыки.
Воздушная гимнастка собралась с силами, встала на цыпочки и, мощно передернувшись, приподняла плечи. Затем, опустив локти, свела концы маховых перьев над своим головным убором. С первым крещендо оркестра она прыгнула.
Да-да, прыгнула! Прыгнула и поймала болтающуюся трапецию, прыгнула
Первое впечатление: телесная нескладность. Бог мой, какая же она туша! Впрочем, приобретенная грациозность, вероятно, результат изнурительных тренировок, довольно скоро все-таки заявила о себе. («Проверить, не училась ли танцам».)
Черт возьми, у нее сейчас лифчик разорвется! Груди того и гляди вывалятся наружу. Да, этобыло бы эффектно; странно, что ей до сих пор не пришло в голову ввести этот элемент в выступление. Неуклюжесть полета, очевидно, объясняется отсутствием хвостового оперения,которое у птиц служит рулем; почему бы ей не воткнуть себе в трусы хвост: правдоподобия прибавилось бы, да и номер только выиграл бы.
От всех прочих воздушных гимнастов ее отличала скорость, точнее – ее отсутствие, – с которой она выполняла даже тройное сальто. Заурядные гимнасты – обычные, бескрылой разновидности – делают тройное сальто со скоростью шестьдесят миль в час; задумчивая и расслабленная Феверс ухитрялась довести ее всего до двадцати пяти, так что переполненный зал наслаждался замедленным вариантом зрелища, лицезрел сокращение каждой плотной мышцы ее рубенсовского тела. Музыка играла гораздо быстрее, чем она двигалась; Феверс попросту волынила. Она совершенно опровергала законы движения: где это видано, чтобы снаряды ползлипо своей траектории; если падает скорость, падает и предмет. Но Феверс, похоже, просто вяло брела по какому-то невидимому коридору между трапециями с тучным достоинством трафальгарского голубя, лениво перелетающего от одной протянутой руки с хлебными крошками к другой, после чего три раза кувырнулась все так же неторопливо, чтобы все смогли как следует разглядеть расщелину ее зада.
( «Настоящаяптица, – думал Уолсер, – должна быть очень умной, чтобы с самого начала настроиться на выполнение тройного сальто».)
Но если забыть о ее необъяснимой сделке с законом тяготения, несомненно имевшей ту же природу, что и у непальского факира, Феверс не выделывала ничего недоступного любому воздушному гимнасту. Ничего такого, что не могли бы исполнить другие, бескрылые двуногие, хотя делала это по-своему, и, когда валькирии добрались наконец до Валгаллы, Уолсер с изумлением обнаружил, что сами недостатки ее выступления заставили его на мгновение предположить невероятное, что и поддержало его доверие к правдоподобности происходящего.
Даже ради заработка на жизнь, не могла ведь настоящая женщина-птица – при всей фантастичности предположения о ее существовании – притворяться искусственной?
Уолсер улыбнулся возникшему парадоксу: во времена безверия подлинное чудо, чтобы в него поверили, должно напоминать мистификацию. Но (Уолсер опять улыбнулся, вспомнив свое зыбкое убеждение: «увидеть – значит поверить») откуда у нее пупок?Не она ли минуту назад говорила, что вылупилась из яйца, а не созрела в матке? Яйценосные особи по определению не питаются от плаценты, им не нужна пуповина…
Во время ее представления получить ответ на этот вопрос было невозможно; Уолсер помнил, что ее живот выглядел неприглядной розовой прогалиной, затянутой в чулочной вязки трико. Каковы бы ни были ее крылья, нагота Феверс – не более чем театральная условность.
После тройного сальто оркестр выдал финальный, добивающий вагнеровский аккорд и смолк. Феверс висит на одной руке, посылая другой воздушные поцелуи; знаменитые крылья повисли. Потом она спрыгнула на пол, просто свалилась, бухнулась на свои огромные ноги-подставки с вполне земным стуком, отчасти приглушенным громом аплодисментов.
На сцену обрушивается дождь из букетов. Цветы не принимают на комиссию, и Феверс не обращает на них никакого внимания. Лицо под толстым слоем румян и пудры – чтобы с галерки видели, какая она красивая, – искажено ликующей улыбкой: крупно-белозубой и плотоядной, как у бабушки Красной Шапочки.
Свободной рукой она посылает всем воздушные поцелуи. Она складывает свои трепещущие крылья, вздрагивая при этом, недовольно морщась и гримасничая, как будто отталкивает от себя непристойную книгу. Подбегает какой-то малолетний хорист, или еще кто-то, и заворачивает ее в перьевую накидку, тонкую и трепещущую, как у индейцев во Флориде. С непередаваемым апломбом Феверс делает реверанс дирижеру и продолжает посылать воздушные поцелуи неистовствующей толпе. Занавес опускается, оркестр выдает первые аккорды «Боже, храни королеву». Боже, храни матушку заплывающей жиром бородатой пародии на наследного принца, который уже второй вечер подряд со времени первого выступления Феверс в «Альгамбре» поглаживает в королевской ложе бороду и размышляет об эротическом потенциале ее способностей парить и о том, не помешает ли его изрядный живот их совокуплению в «позе миссионера».
Лиззи стирала грим ватой и небрежно бросала грязные комки на пол. И вот наконец Феверс проявилась, зарделась, нетерпеливо заглядывая в зеркало, удивляясь и радуясь возможности вновь увидеть себя со здоровым румянцем на щеках, с сияющими глазами. Уолсер поразился ее цветущему виду: как кукурузное поле в Айове.
Лиззи погрузила велюровую пуховку в светло-персиковую пудру и обмахнула ею лицо хозяйки, чтобы убрать блеск. Потом взяла щетку для волос из желтого металла.
– Не скажу, кто подарил, – с видом заговорщика объявила она, помахивая щеткой так, что выполненная из мелких камней инкрустация (в виде перьев на гербе принца Уэльского) засверкала множеством преломленных лучиков света. – Дворцовый протокол. Тайна, покрытая мраком. Еще был гребень и зеркало. Золотишко самое настоящее, а как же! Когда я это поняла, чуть в обморок не упала. Дурака за деньги учат. Завтра с утра все это уйдет в банк. Она – не дура. Но все равно не может удержаться, чтобы сегодня не попользоваться.
В голосе Лиззи мелькнуло неодобрение, будто для нее самой не существовало ничего, к чему бы она испытывала неодолимое влечение; Феверс же смотрела на щетку с самодовольным видом собственницы. На какую-то секунду она перестала казаться щедрой.
– Потому, – проговорила она, – что емутак и не удалось.
Ее недоступность была притчей во языцех, даже если – Уолсер уже отметил это в своем блокноте – она и готова была уступать особо требовательным французским горбунам. Служанка развязала голубую ленту, удерживающую бурный поток волос молодой женщины, перекинула их через левую руку, словно демонстрируя длину ковровой дорожки, и с ожесточением принялась за дело. Поразительная шевелюра: золотистая и неисчерпаемая, как песок, густая, как крем, она легонько шелестела под щеткой. Феверс запрокинула голову и сидела с полузакрытыми глазами, постанывая от удовольствия. Казалось, Лиззи холила пегого светлогривого скакуна, хотя Феверс на поверку была всего-навсего горбатой клячей.