Ночи в цирке
Шрифт:
К входной двери вели несколько ступенек, которые Лиззи, добросовестная, как и все лондонские домохозяйки, каждое утро скребла до белизны. Дух порядочности и благопристойности витал вокруг этого здания с высокими окнами, которые мы всегда закрывали – как глаза – белыми жалюзи, будто дом дремал и видел только ему известные сны. Миновав незамысловатый и пропорциональный фронтон входной двери, вы оказывались в том месте, которое, как и его хозяйка, закрывало глаза на кошмары действительности, ибо там вас ожидали привилегии, благодаря которым каждый посетитель за разумную плату мог раздвинуть границы своих ощущений. Это было место, где ваши приемлемые желания приемлемо удовлетворяли; дом был настолько старым, что себе же во благо
Гостиная, в которой я девочкой изображала живую статую, располагалась на втором этаже, и попасть в нее можно было по массивной мраморной лестнице, роскошной, как, извиняюсь, зад проститутки. У лестницы были замечательные чугунные перила с коваными гирляндами фруктов и цветов, с головами сатиров и очень скользкими мраморными поручнями, по которым я – беззаботный ребенок с развевающимися косичками – любила съезжать. Развлекалась я этим, естественно, до открытия заведения, ибо ничто так не отталкивало респектабельных клиентов, которых особенно привечала Нельсон, как присутствие в публичном доме ребенка.
Большую часть гостиной занимал красивый мраморный камин, который, похоже, сделал тот самый мастер, что построил лестницу. Две грудастые улыбающиеся богини удерживали на поднятых ладонях каминную полку, так же, как мы, женщины, если вдуматься, держим на себе весь мир. Этот камин, верно, служил римлянам алтарем или могильным камнем, а нам – домашним – храмом Весты:[13] каждый вечер Лиззи разводила в нем огонь из душистых поленьев, да еще, бывало, усиливала их натуральный аромат самыми лучшими духами.
– Я-то, – вмешалась Лиззи, – всегда была шлюхой «так себе» из-за моей дурацкой привычки молиться,которая досталась мне от моей семьи и от которой я никак не могла отделаться.
Поверить в это было абсолютно невозможно, Уолсер и не верил, тем более что пронзительные черные глаза Лиззи как будто провоцировали его недоверие.
– После того как я обратила в католичество несколько десятков постоянных клиентов, матушка Нельсон как-то вызвала меня к себе и сказала: «Лиз, дорогая, так не пойдет! Если это будет продолжаться, ты оставишь бедных девочек без работы!» Она отлучила меня от обычных обязанностей и назначила экономкой, а мне это очень понравилось, да к тому же девочки следили за тем, чтобы я получала свою долю чаевых. И каждый вечер, в сумерках я разводила огонь и присматривала за ним, пока к восьми-девяти часам гостиная не становилась уютной, как пах…
–…и сладкой, как погребальный костер птицы Феникс, – сладкой и чуть лиловой от дыма, настоящая галлюцинация, сэр.
Так вот, мистер Уолсер, в день, когда я впервые расправила крылья, я была, как вы понимаете, ошеломлена и не могла понять, кто же я на самом деле. Матушка Нельсон сняла с себя кашемировую шаль, завернула меня в нее, потому как моя сорочка была испорчена, и Лиззи пришлось хорошенько поработать иглой, чтобы перепить мою одежду под изменившуюся фигуру. Я сидела у себя в мансарде, ждала, когда будет готово платье, и размышляла над тайной мягких перьевых наростов, которые оттягивали мне плечи с настойчивостью невидимого любовника. За окном, в холодном солнечном свете раздавались крики чаек, следовавших извилистым путем полноводной Темзы, скользивших по воздушным потокам, как призраки ветра, и меня вдруг осенило: если у меня есть крылья, значит, я должна летать!
Это случилось после полудня, когда в доме стояла полная тишина; девушки в своих комнатах коротали время перед работой. Я скинула кашемировую шаль, расправила свеженькие перышки и подпрыгнула – оп! Ровно ничего не произошло, сэр, я даже не зависла,потому что у меня не было навыков, я не имела понятия ни о теории полета, ни о взлете, ни о посадке. Я подпрыгнула и опустилась. Бух – и все! И тут
Гостиная с первого взгляда показалась бы вам курительной комнатой респектабельного мужского клуба, потому что Нельсон всегда была за то, чтобы клиенты вели себя чуть ли не как на похоронах. Она даже поставила там кожаные кресла и столики с выпусками «Таймс», которые Лиз по утрам разглаживала утюгом; стены же, покрытые багровым узорчатым шелком, были увешаны картинами на мифологические сюжеты, настолько древними, что холсты в тяжелых золоченых рамах, казалось, пропитал мед давно исчезнувшего солнечного света, который с годами засахарился и превратился в сладкую коросту. Картины, среди которых были полотна венецианской школы и наверняка немалой ценности, давно уже пропали вместе с домом матушки Нельсон, но там была одна, которую я никогда не забуду; она навсегда запечатлелась у меня в сердце. Картина висела над камином, и вряд ли стоит говорить, что на ней были изображены Леда с лебедем.
Все, кто видел эти картины, поражались, но Нельсон никогда с них даже пыль не сметала. Она часто повторяла, – правда, Лиз? – что Время, творец всех перемен, – лучший в мире художник, и что его незримую руку непременно следует почитать, потому что она помогает творить всем земным художникам. Смутно, словно в зеркале, я видела сцену моего прихода, моего зарождения; я видела, как божественная птица в белом величественном оперении властно и неотвратимо опускается на оцепеневшую, но охваченную страстью девочку. Когда я спросила матушку Нельсон, что значит эта картина, она ответила, что это демонстрация ослепительного явления плотской благодати.
После этих примечательных слов она лукаво покосилась на Уолсера из-под ресниц, которые были чуть темнее волос.
«Все это становится весьма любопытным, – подумал Уолсер. – Одноглазая метафизическая матушка в Уайтчепле, владелица картины Тициана? И я должен этому поверить? Или сделать вид, что поверил?»
– Картины подарил какой-то тип, не помню, как его зовут, – сказала Лиззи. – Ему понравилось, как она выбривает лобок.
Феверс неодобрительно глянула на нее, но тут же хихикнула, сведя на нет проявленное было недовольство. Теперь Лиззи сидела, сгорбившись, у ног хозяйки, используя в качестве ножной скамейки саквояж – огромную сумку, нечто из потрескавшейся кожи с поблекшими медными застежками. Ее крюкообразный подбородок покоился на коленях, обхваченных руками в темно-коричневых пятнах. Она тихонько похрустывала в своей неподвижности и ничего не пропускала. Сторожевая собака. Либо… возможно ли такое, неужели… Уолсер поймал себя на том, что спрашивает себя: а не мать ли это с дочерью? Но, если это так, какой же северный гигант содеял такие перья от этой чернявой мелюзги? И кто или где во всей этой истории тот Свенгали,[14] что превратил эту девочку в грандиозную аферу? Где он, сделавший из нее волшебную машину и даже сочинивший легенду? И одноглазая шлюха (если она вообще существовала), была ли она первой, кто руководил всей этой удивительной мистификацией?
Уолсер перевернул страницу блокнота.
– Представьте, сэр, как я, закутанная в шаль матушки Нельсон, проскользнула в эту гостиную с наглухо закрытыми ставнями, с окнами, задернутыми пурпурными бархатными шторами, словно пытавшимися удержать темноту прошедшей ночи наслаждения, хотя свечи в хрустальных канделябрах уже полностью догорели. Тонкий аромат вечернего пламени в камине превратился в обугленные поленья, и бокалы с выдохшимися остатками безумного расточительства валялись на бухарском ковре там, где их бросили. Едва мерцающий свет моей крохотной свечи коснулся великолепия бога-лебедя на стене и заставил меня мечтать, мечтать и… осмелиться.