Ночи в цирке
Шрифт:
Размахивая атласными фалдами, невидимые мучители Уолсера уворачивались от его выпадов, пинали его своими длинными башмаками, тыкали ходулями, старались повалить. Услышав заливистый смех Иванушки, Уолсер рассвирепел: «Что, к черту, здесь смешного?» – и с силой лягнул наугад ногой.
Как он узнал впоследствии, его яростное брыкание было самым смешным, когда его с пинками и криками волокли по манежу; яростное брыкание и нелепая перевязь.
С этого дня Уолсеру пришлось носить на голове петушиный гребень. Буффо после непродолжительных раздумий, во время которых
Новая профессия Уолсера предъявляла к нему и новые требования.
В это время завернувшая в зверинец Феверс на ломаном французском вела оживленный, хотя и несколько односторонний разговор с Принцессой. – Quelle chantooze! – проговорила она. – Quelle spectacle![76]
Принцесса в окровавленном переднике приоткрыла дверцу клетки и зашвырнула туда добрую половину запаса мясной лавки. Тигры с урчанием набросились на лакомство, молотя от жадности друг друга по загривкам. Наблюдающая за ними Принцесса своим смуглым лицом напоминала Кали,[77] и окутывающее ее плотное непреходящее облако прогорклых духов как будто служило невидимым барьером между ней и всеми, у кого не было полосатой шкуры. Феверс знала, что общаться с ней нелегко. Она была невозмутима. – Elle s'appelle Mignon. C'est vachement chouette, ca.[78]
Миньона приникла к плечу Феверс, рассеянно поглядывая на плавающие в воздухе освещенные пылинки и не понимая, что речь шла о ней. Ее новое кирпичного цвета платье с зелеными галунами приводило на ум форму швейцаров у отеля «Европа», тем более что до шести часов утра оно именно ею и было. («Пара стежков здесь, пара – там, и будет как на тебя шитое. Ты ведь не возражаешь, милочка?») Лиззи заплела ее соломенные волосы в косы, которые закрепила вокруг головы. Теперь Миньона выглядела как дочь священника, а не пассия убийцы.
Принцесса недоуменно-вопросительно посмотрела на Феверс и похлопала себя по губам. Феверс поняла.
– Петь – не говорить, – сказала она, преуспевая скорее в синтаксисе, чем в произношении. – Если твои тигры ненавидят речь за то, что она отличает их от нас, то пение лишает речь ее обычных функций и делает божественной. Пение так же далеко от обычной речи, как танец от ходьбы. Как известно, тигры любят танцевать.
(«Пальцы накрест, тьфу-тьфу-тьфу», – добавила она про себя.)
Подопечные Принцессы начали зевать и растягиваться на полу клетки. Она сняла передник и оглядела Миньону с головы до ног. Девушки были одного роста, обе хрупкие, миниатюрные, одна настолько же белая, насколько другая – темная, – контраст двойников. В обеих было что-то от изгоев, некая обособленность, хотя одиночество среди зверей Принцесса выбрала сама, а Миньоне оно было навязано. Возможно, бездомный вид Миньоны и заставил Принцессу обратить на нее внимание. Она кивнула.
Насытившиеся тигры валялись среди окровавленных костей, уткнувшись тяжелыми мордами в лапы: прекрасный натюрморт из оранжевых форм, расположившихся вокруг «Бехштейна» Принцессы; они дремали,
И тут до Миньоны впервые дошло, что замыслили эти взрослые люди, и, когда Принцесса ступила в клетку, девушка с испуганным писком прильнула к руке Феверс, но та с ободряющей улыбкой обняла ее, легко сгребла в охапку, сунула в клетку и проворно захлопнула дверцу. Принцесса жестом приказала Миньоне встать у рояля, откуда девушка могла видеть всех тигров. Наслаждающиеся послеобеденным отдыхом кошки отреагировали на ее присутствие едва заметным шевелением ноздрей и усов. Принцесса легонько похлопала по лежащему на крышке рояля оружию. Миньону это немного успокоило.
Принцесса переложила спящего тигренка на солому и села к роялю. Она осторожно тронула клавиши, словно предлагая инструменту самому выбрать нужную музыку.
Миньона всем телом прижалась к роялю, но вскоре вид смуглых пальцев Принцессы на белых клавишах настолько заворожил ее, что она забыла о страхе. Не сводя с нее глаз, Феверс рассеянно стянула с руки лайковую перчатку, чтобы иметь возможность грызть ногти. Лиззи, присевшая на саквояж, что-то негромко бормотала на языке, отдаленно напоминавшем итальянский.
Когда рояль подсказал наконец Принцессе, что именно играть, она решительным жестом заправила волосы за уши и со знанием дела атаковала клавиатуру. Услышав знакомые звуки. Миньона вздрогнула.
Не думайте только, что английский подросток, которого убил ее муж, не научил Миньону песне, написанной для нее задолго до ее рождения;[79] как бы он сумел, узнав ее имя, от этого удержаться? Он колебался между Листом и Шубертом. Как ни странно звучал аккомпанемент на его хрипящей губной гармошке, он убедился, что Миньона хорошо усвоила свою песню, не понимая слов, хотя они и были написаны на ее родном языке.
Говорить – одно. Петь – совсем другое.
Среди тигров периодически загорался и гас чей-нибудь желтый глаз.
Словно испугавшись собственной дерзости Миньона дрожащим голосом спросила, обращаясь к каждому из них, знает ли он край?
Кошки пошевелились на соломе.
«Нет. Нет, еще слишком рано».
«Ты знаешь край лимонных рощ в цвету?»
«Дай нам поспать! Мы ведь только что пообедали!»
«Ты знаешь край лимонных рощ в цвету?» – умоляющим голосом спрашивала их Миньона, глядя в их открытые, подобные экзотическим фруктам глаза.
Кошки зашевелились и зашуршали. Не был ли этот край тем изначальным райским садом, где невинные звери и умудренные дети играли вместе в лимонных рощах, где тигр забывал свою кровожадности, а ребенок – свои шалости? Не они ли?
Тигры подняли огромные головы; из их глаз капали янтарные слезы, словно звери оплакивали свои печальные судьбы. Медленно, очень медленно подтягивались они к источнику музыки, негромко стуча хвостами по соломе. К концу первого куплета из их глоток стало доноситься приглушенное восторженное урчание, и вскоре зверинец гудел, как огромный пчелиный рой.