Ночная радуга
Шрифт:
Издали я не мог разглядеть их, солнце слепило глаза. А когда вошел в длинную тень от леса и приблизился к ним, вместо ярких птиц увидел на высоком стебле два сухих ржавых листа конского щавеля.
Мне бы рубануть в сердцах удилищем по листьям, обругать себя за мальчишество. А я, улыбаясь, побрел дальше по залитому росой лугу и, как тогда, в детстве, стал озираться вокруг, ожидая чего-то еще.
И пока шел, все мне казалось, что вот-вот меня окликнет кто-то.
МЕРТВАЯ
Солнце лениво сползло за синие увалы.
С реки набежал ветерок, дохнуло прохладой. Бойко залопотали листья ольховника, что густо заполонил пойменное правобережье. В жару, потускневшие и вялые, они висели безжизненно. А сейчас сочно бились на ветру, затопляя все вокруг радостным гулом.
Я только что приехал в этот лагерь и теперь отдыхал в палатке. В откинутый полог был виден островок деревьев. Они тесно обступили «столовую» — несколько рядов наспех сколоченных из неструганного теса столов и лавок.
Лежа на хрупком и духовитом сене-листовнике, я думал об ольхе — этом неброском с виду, но таком интересном дереве. Древесина у нее легкая: с затейливым узором, и потому в почете у краснодеревщиков. Из ольховой коры делают стойкие краски. Хороша ольха и тем, что сама удобряет почву. На ее корнях есть «волшебные» клубеньки. Они накапливают азот, необходимый для роста любого растения.
Впервые обо всем этом я узнал давным-давно, еще в детстве. Мне пришлось тогда выслушать обстоятельную беседу. Она была неприятна для меня и казалась долгой, как дождливый день.
Весна была в разгаре. Под корой у деревьев упруго бродил сок, а у нас, ребят, от обилия лесных запахов, звуков и сверкающего солнца сладко кружилась голова.
Мы играли в дикарей. Удрали в лес, распалили на поляне большущий костер. Потом гнули ломкий ольховник и сдирали с него кору. Сок быстро густел. Голая нежная древесина на свету быстро бурела, как засвеченная фотобумага. Кусочками коры с остатками бурого сока, словно ляписом, мы разрисовали друг друга. Потом с дикими воплями прыгали через костер, плясали вокруг него.
Вдруг в дальних кустах верхом на лошади показался мой отец. Но мы раньше увидели его и успели разбежаться. Я был уверен, что отец не заметил меня. И вправду, дома о лесном костре не было сказано ни слова.
Утром меня подняло ни свет ни заря, и я сразу бросился через кухню во двор.
— А-а! Нарушитель! — вдруг грозно раздалось над моим ухом. Я до того испугался, что в первую минуту ничего спросонья не мог разглядеть.
— Так это он палит костры в лесу, губит деревья! — рокотал голос. — Что ж, возьму с собой в город. Там разберемся.
За столом в кухне сидел большой начальник — сам лесничий. Я глянул на отца. Тот лишь развел руками.
Лесничий устало развалился на лавке, угловатый, тяжелый, поставив двустволку между колен. Он колюче смотрел на меня из-под мохнатых бровей и в такт словам хлопал широкой ладонью по столешнице.
Мне уже было невтерпеж. Я переминался
На мое счастье, он не очень долго мучил меня, и я пулей вылетел из избы...
Тогда-то я ничего не заметил, но теперь уверен, что не успел я скрыться в глубине двора, как лесничий с отцом хитро рассмеялись. А мать наверняка долго корила их, бессердечных мужиков, за «измывательство над ребенком».
Этот памятный случай был, пожалуй, первым из тех житейских уроков, которые постепенно научили меня уважительно относиться к любому невзрачному деревцу.
...Брезент палатки, в которой я лежал, совсем остыл. По низу повеяло сыростью. Поднявшись, я отправился на берег реки.
На луговине возле «столовой» мне послышался необычный треск: словно кто-то ворошил груду сухих обрезков бумаги. Я невольно глянул на листья ближней ольхи. Они были жухлые и темные, будто ошпаренные кипятком, постепенно крошились и облетали. Трава возле самого ствола пожелтела, усохла, и были видны неплотные стыки небрежно брошенных пластов дерна.
И тут только я заметил, что не по-живому, слишком уж ровно, этаким правильным четырехугольником стоят ольхи.
Ровно тянул ветер. Печально шуршала сухая листва, будто жаловалась...
Даже птицы не садились на эти деревья.
Все дни, сколько я жил в лагере, при виде мертвых ольх мне почему-то становилось неловко и стыдно, хотя я тут был ни при чем.
В ДОЗОРЕ
— Ты, парень, видать, в лесу вырос? — добродушно улыбнулся доктор.
— Ага, — согласно кивнул я.
Страхи мои как рукой сняло...
Запуганные большим конкурсом да россказнями остроязыких городских ребят, мы, поступающие в училище сельские подростки, очень боялись медицинской комиссии. Она была нам в диковинку. Мы понятия не имели, как это ты, голый, идешь от одного доктора к другому, да еще женщине, и тебя осматривают, ощупывают, прослушивают. Больше всего робели мы перед глазным кабинетом. Оттуда многие выходили чуть не в слезах и на вопросы потерянно махали уже бесполезным листком с пометкой: «Не годен».
Войдя к глазнику, я ошалело застыл у порога. Доктор кивнул мне на стул, велел закрыть один глаз черной картонкой и ткнул указкой в лист с буквами. Я следил за его быстрой рукой и, боясь отстать от нее, торопливо выкрикивал буквы. И чем точнее отвечал, тем сильнее пугался. А не ловушка ли это. Уж больно хорошо я все видел.
Дойдя до середины листа, доктор чуть замешкался, по-недоброму глянул на меня и передвинул указку к нижнему обрезу. Но и самые мелкие букашки-буковки не расползлись, не замельтешили, а сидели на месте, четкие и ясные.