Ночной карнавал
Шрифт:
Девушка говорила мне, как она любит играть Баха, Листа и Сезара Франка, а я смотрела на увесистый сверток, который она держала в нервных, точеных руках музыканта.
— Мне сказали, что вы можете помочь мне, — наконец сказала она смущенно, проследив за моим вопросительным взглядом. — Я хочу передать вам рукопись романа. Его написала моя подруга… русская девушка… я учила ее французскому языку… С ней случилось несчастье. Ее убил любовник… клиент… в отеле Itineraire, когда она, видимо, от отчаяния, от бедности… она жила очень бедно… попыталась заняться проституцией. Она была такая чистая, трагическая… у нее все равно бы ничего не вышло. Так и должно было с ней произойти. Все равно я очень переживала. У нее дома нашли вот это… этот роман, — музыкантша говорила волнуясь, взахлеб. — Она не успела отнести его той женщине, по заказу
Девушка выразительно посмотрела на меня и протянула мне рукопись.
— Я хотела бы, чтобы вы увезли роман в Россию. Чтобы вы издали его там… — Она робко улыбнулась и изящным жестом отбросила прядь вьющихся волос со лба. — Я не знаю языка, но одна из подруг Элен, русская девушка Люси, рассказывала мне, о чем там написано… это весьма интересно!.. хотя, я понимаю, для России это одна из запретных тем… — Девушка потупилась. — Проститутка, ее жизнь… это могут понять не так, как у нас… на Западе же свобода… Но у вас сейчас тоже свобода… и, значит, можно все публиковать, обсуждать…
Свобода. Я горько улыбнулась. О если бы та свобода, против которой мы оказались лицом к лицу, крикнула на всю Россию, как та, грудастая, баба у Делакруа: «К оружию!»
Я взяла рукопись у милой девушки, ничего ей не пообещав. Как я могла что-то обещать? В Париже я пребывала считанные дни по делам русской культуры. Центр современного искусства устраивал выставки в залах галереи Глезера и Центра Помпиду. Я возилась с картинами, с художниками, публиковала статьи об искусстве, встречалась с Никитой Струве в «YMCA-Press». Вздохнуть было некогда. И, лишь оказавшись в Москве, я открыла рукопись.
И не оторвалась.
Предлагаю вашему вниманию этот странный, источающий аромат махрового цветка из бульварной корзинки, загадочный роман. Он невероятно мистичен и условен и в то же время жестко, реалистично прописан. Архетип женщины, главной героини, узнаваем: это, бесспорно, тип, совмещающий черты прародительницы Евы и будоражащей чувственность Лилит, второй, тайной жены Адама; из слияния этих типов рождается образ Магдалины, раскаявшейся блудницы, впрямую перекликающийся с образом девицы Мадлен в романе, тем более, что они носят одно имя (Magdalina — Madelaine — Мадлен). Раскаялась ли в своей жизни Мадлен, героиня романа Елены Никольской? Ей, по сути, не в чем было каяться — покаяться и повиниться перед ней должны были те, кто обрек ее на мучения и испытания. Однако неистребимый дух жизнелюбия, исходящий от всех образов и перипетий романа, не предполагает морализаторства и нравственного дидактизма. Роман роскошен, ароматен и бульварен. Он — о красивых женщинах, богатых мужчинах, об их жизни и приключениях в Париже, о сплетениях их судеб. Невероятным образом пошлость в нем сочетается с яркой живописностью, а сцены предельно, почти цинично обнаженного, подробно прописанного, грубого акта — со сценами любви, достигающими в апофеозе библейского эротизма «Песни Песней». Явен ли в романе сюжет? В нем два сюжета, наслаивающихся один на другой: трагическая коллизия реальной жизни Мадлен, парижской проститутки русского происхождения, и история жизни девочки Магдалины в России, как Царской дочери, что, конечно, является фантастическим допущением автора. Представить, что Мария Иловайская-Романова, якобы рассказавшая автору историю своей подруги, на деле, видимо, свою собственную историю, действительно Царская внебрачная дочь, — довольно сложно. Но без этой «приправы» безумия вся бульварность романа осталась бы лежать без движения; безумие, домысел и есть та внутренняя динамика, удерживающая книгу «на плаву». Элемент сказочности усугубляется еще и тем, что Мадлен в своих снах и видениях как бы путешествует по истории Царской Семьи, воображая себя то Великой Княгиней, то Царицей — в разные времена, в разных веках, подходя к пределу трагического в сценах ареста и расстрела последней Царской Семьи, написанных с пугающе правдоподобным эффектом присутствия. Это придает роману острый привкус неординарной фантастики и тонкого психологизма, однако автор, возвращаясь все время к бульварной стезе, не уходит от изображения архетипа яркой, вызывающей женственности и сцен развернутой эротики, оставляющих роман в русле любовного.
Кроме того, в ткани романа продернута красная нить детектива,
И здесь, читая роман, погружаясь в него, идя с его поверхности вглубь, в тайны художества, мы понимаем, что та Красота, что, по Достоевскому, была призвана «спасти мир», в двадцатом веке распахнула такие двери, о которых девятнадцатый даже не помышлял. Роман о девице Мадлен — роман конца века, fin de siecle, хотя бульварные романчики с подобными фабулами и коллизиями появлялись в изобилии на протяжении всего столетия в разных странах, не только в России.
В чем же его принадлежность концу века, эпохальность? Разве эпохальность может быть в бархотке, в оборке и рюшечке, в повторах любовных сцен, где снова, в тысячный раз, обнаженные груди, ноги, поцелуи, объятия et cetera?
Может. Сами того не сознавая, мы, русские, в литературе сейчас создали феномен Расцвета Бульварного Романа. Бульварные романы пишутся пачками, валятся из рога изобилия. Сломать сложившийся стереотип, с виду оставшись в его рамках, в его позолоченном, с виньетками, багете, — задача непростая. Ее, на мой взгляд, мог решить писатель, НЕ ЖИВУЩИЙ в России. Находящийся за ее пределами. Изгнанник, на своей шкуре испытавший все то, что испытала героиня романа. Ведь, вольно или невольно, но каждый художник рисует, пишет себя; писала себя, вне сомнения, и Елена Никольская, надевая маску красавицы Мадлен.
И Никольская, русская парижанка, сломала вышеназванный стереотип очень просто. Она вышла на стихию карнавала. Не просто вышла — вырвалась! Идея смешения верха и низа, явленная еще Бахтиным в его значимых для культуры знаменитых работах, стихия вселенского танца, великого Карнавала, то драматичного, то упоенно-радостного, то гротескного, то эротического, — танца как Мировой Константы, карнавала как Мирового Рефрена, — проходит в романе от первой страницы до последней.
И сама жизнь отсюда предстает в романе как танец: ты попадаешь в ее орбиту, она ведет тебя то в торжественном полонезе, то кружит в безумном любовном вальсе, и сам последний, предсмертный бег Мадлен по ночному парку есть танец — танец жизни, наперекор близкой гибели, наперекор всему.
К тому же это очень французский, парижский роман, заставляющий нас не только вспомнить — тех, кто бывал или живал в Париже — его улицы и площади, его парки и набережные, его карусели, катерки на Сене, неповторимые уголки, но и припомнить великих — Мопассана, дю Гара, Тулуз-Лотрека. Это лотрековский роман; недаром горбатый художник, появляющийся на страницах дважды, — прямой лотрековский портрет. И Елена Никольская, посредством своей прозы, как бы выполняет миссию Тулуз-Лотрека в литературе: она пишет книгу так, будто жила в публичном доме и все это подсмотрела и «присмотрела», как художник. Однако скажем Никольской спасибо и за то, что в свое время ее изгнали из России, и она почерпнула, за время жизни в Париже, такие впечатления, которых не было бы в ее творческом багаже, живи она в России безвыездно.
И сшибка, в романе, как в немыслимом, фантастическом Танце, вызывающей пошлой, эротической бульварности и торжественной музыки русскости: русской истории, русского духа, помогающего выжить на чужбине, русской души, способной на великую любовь (вспомним Сонечку Мармеладову у Достоевского!) — не проходит бесследно для читателя. Ты задумываешься над тем, что есть продажность и что есть любовь. Где находятся границы изображения чувственности? Способна ли духовность любви изменить плотский, тварный мир? На совокуплении и безверии либо на соединении и молитве основаны устои новейшего времени? Время в романе не обозначено; читатель вынужден сам догадываться, что это за время — машины называются «авто», телефон появляется в книге всего однажды, да и то как антураж — он даже не звонит, магнитофонных записей еще нет, и Мадлен, чтобы записать свои разговоры с клиентами, приходится пользоваться ручкой и тетрадкой. Да и определение хронологии не играет большой роли. Грани времени автором стерты сознательно. Писатель ведет нас другой дорогой, гораздо более интересной.