Ночной нарушитель (сборник)
Шрифт:
Пирацетам поспешно перевел фразу на английский язык.
– Я все понял, – по-русски сказал Удачливый Ли, – переводить больше не надо.
– Даю тебе три дня. Если через три дня не отдашь деньги, твои глаза будут висеть на ближайшем дереве, на суку. – Жареный, кряхтя, поднялся со стула, сомкнувшиеся брови на его лице разомкнулись, разошлись в разные стороны, не глядя больше на Удачливого Ли, он двинулся к выходу, в дверях остановился и проговорил ржавым, каким-то неживым голосом: – Это будет как раз на Новый год. Вот праздничек мы тогда и отметим… – Жареный
Под новой игрушкой он, надо полагать, подразумевал Удачливого Ли.
Достать за три дня в чужом городе двести сорок тысяч долларов – вещь нереальная, это и Жареный, и Удачливый Ли одинаково хорошо понимали. Собственно, Ли этим даже не занимался, – занимался другим: обдумывал пути отступления. Из Хабаровска надо было спешно уходить, или, как говорят эти непонятные русские, – уносить ноги. Если ноги унести, то на чем же пойдет туловище?
Ничего у него с бизнесом в России не получилось. Все законы, которые знал Удачливый Ли, по которым жил в Сеуле, здесь не работали. Хабаровские бизнесмены над ним потешались.
Конечно, можно отыскать деньги и улететь отсюда на самолете, но Удачливый Ли знал – дорогу в аэропорт Жареный ему перекроет. Ли и километра не сделает по дороге в этом направлении, как будет валяться в кювете, – значит, этот путь отпадал; уехать в Корею на машине через Китай – тут у Ли было еще меньше шансов; отправиться в вагоне скорого поезда – это более реально, но где-нибудь во Владивостоке, откуда, кстати, самолеты регулярно ходят в Сеул, или на подъезде к приморской столице его обязательно накроют и выволокут из вагона, будто червяка из яблочной норки… Лучше всего – уходить на электричках, на чумазых рабочих поездах.
Никто никогда не подумает, что миллионер может ездить на пропахшем мазутом, резиной сырых сапог, грибами и удобрениями рабочем поезде, на котором ездят только пенсионеры – ездят за город, чтобы из окошка дачного туалета полюбоваться грядкой молодых пупырчатых огурцов, выращенных собственными руками, да еще крикливые грибники, охочие до бесплатных даров леса, еще, может быть, сборщики папоротника-орляка, и все.
Если уж пускаться в бега, то на рабочих поездах.
На следующий день, утром, к Ли пришел Пирацетам.
– Ну как, кореец, деньги собираешь? – спросил он, улыбнувшись и показав свои темные, порченные неведомой хворью зубы.
– Собираю, – хмуро ответил Удачливый Ли.
– Смотри, процесс не затягивай. Шеф этого дела очень не любит. – Пирацетам выразительно пошевелил в воздухе пальцами, будто спрут щупальцами, вновь обнажил темные зубы и выразительно сплюнул на пол.
Пирацетам осуществлял так называемое психологическое давление: Удачливого Ли хотели запугать. Ли это понял… Хоть и хотел он, чтобы лицо у него оставалось невозмутимым, каменным, но сейчас это ему не удалось – уголки рта задрожали, задергались суматошно, обиженно. Хорошо, Пирацетам этого не заметил. Ли поспешно отвернулся в сторону.
– Не затяну, не боись, – сказал он. – Я свое слово сдержу.
Пирацетам неожиданно потеплел лицом.
– А ты молоток, кореец, – заявил он. – Люблю таких людей.
– Чего-о? – тихим голосом спросил Ли.
– Форс держишь, носа не опускаешь… Молоток, говорю! – Пирцетам обрезал улыбку, «выключил тепло», лицо у него сделалось узким, хищным, он что-то прохрюкал на прощание и вышел из комнаты.
1 января. Участок заставы № 12. 00 час. 12 мин.
Сзади послышался лай собаки – собака залаяла жалобно, слабо, виновато, словно бы извинялась перед человеком за то, что не могла помочь. С недалекого хребта принесся порыв ветра, приподнял снег, лежавший на дороге, сгреб его в тугой холодный сугроб и накрыл людей. Коряков на мгновение остановился, присел, словно бы хотел кого-то засечь на темном фоне неба, но никого не увидел, пружинисто распрямился.
Все тело его, весь он сам, каждая мышца, каждая клеточка мозга, каждая жилка и нерв были нацелены на одно – на поиск. На поиск того человека, который нарушил границу. И ничто иное, никакие другие дела для Корякова сейчас не существовали. Их просто не было, они исчезли – и Коряков и Лебеденко вырубили их из себя.
– Петя, приглядывай за спиной, за тылом, за инженерной полосой, – предупредил лейтенант напарника, – а я буду прощупывать низ, берег реки. Этот гад не должен уйти далеко. Снег не даст ему далеко уйти… Слишком много снега.
Прошли метров десять и остановились вновь. С небес, из черного невидимого прорана принесся хрипучий ветер, шлепнулся на землю так, что она дрогнула, срезал с сугробов отвердевшие стеклистые макушки, вывернул наружу хрустящую холодную мякоть. Сделалось холодно. Очень холодно.
Лебеденко хрупнул ногами – снег у него под подошвами оказался голосистым, как под «шишигой», и лейтенант, поморщившись, поднял руку:
– Тихо!
Лебеденко похлопал глазами, вытянул шею.
– Ну? – спросил он шепотом. – Есть что-нибудь, товарищ лейтенант?
– Тихо! – вновь шикнул на него Коряков.
Хрипел ветер, в небе, над самыми головами людей, что-то гулко хлопало, будто с невидимой крыши снесло лист железа, он повис на одном гвозде и теперь пытался сорваться и улететь на землю. Гвоздь оказался упрямым, лист железа держал прочно, металл бесполезно, хотя и гневно, погромыхивал, рвался, устремляясь к надежной тверди, хлопал свободным краем, но ничего поделать не мог.
– Слышите, товарищ лейтенант? – Лебеденко вновь нетерпеливо захрумкал снегом.
– Тихо! – лейтенант поморщился. – Ты чего, Петро, своего слуха не имеешь?
– Имею, только он не такой острый, как у вас.
– Петро, не зарывайся. Я очень не люблю подхалимажа.
– А я и не подхалимничаю. Напрасно вы, товарищ лейтенант… – в голосе контратника не было ни заискивания, ни веселья, ни уныния, никакой игривости, с которой солдаты часто уходят на задания, ни нервности – ничего, в общем, не было, – ровный голос, в котором даже досада отсутствовала. А досада должна быть. Ведь Новый-то год, сам праздник, сорван.