Нопэрапон
Шрифт:
Исполнить силою предмет, который должен быть слабым, значит ошибиться, а потому обратить его в нечто грубое. Наличие сильного в том, что должно быть сильным, — таково проявление силы; это никак не грубое. Если же представить как изысканное то, что должно быть сильным, это будет не изысканность, а слабость, ибо не будет соблюдено сходство в самом подражании. Вот и выходит, что коли положиться на саму идею подражания, коли войти в самое вещь и стать ею, коли избежать ошибок, то ни грубое, ни слабое не явятся.
Опять же: сильное, превзошедшее меру должной
«…превзошедшее меру должной силы, становится нарочито грубым…»
Вот оно!
Ты знал, великий мастер, Будда Лицедеев, еще тогда, пять с лишним веков назад — знал!…
И предупреждал.
Только безумные потомки, алчущие чуда, пренебрегли твоим предупреждением.
И чудо обратилось в чудовище.
XIV. НОПЭРАПОН
СВЕЧА СЕДЬМАЯ
После пятидесяти лет, в общем, едва ли есть иной способ игры, кроме способа недействия. Вспоминаю о покойном отце. Поскольку отец обладал поистине мудрым цветком, талант его и в старости не иссякал — так, случается, не опадают цветы и с одряхлевшего дерева, почти лишенного веток и листьев…
1
Ручей пылал расплавленной бронзой предзакатного солнца.
Поверх жидкого огня, над близким перекатом в воздухе висела радужная водяная пыль, отсвечивая алыми листьями кленов, что плыли ниже по течению. Воистину прав был Сануки Фудзивара, когда сказал однажды в присутствии самого божественного микадо:
Осенняя пора!Очей очарованье!ГляжуНа Фудзияму -Какая красота!Осень жгла свои вечные костры — и молодой послушник невольно залюбовался этим зрелищем, на время забыв об ивовой корзине с недостиранным бельем. Так бы он, наверное, мог стоять довольно долго, но приближающийся перестук копыт по гравию вывел его из состояния восторженной созерцательности.
Послушник мотнул головой, словно избавляясь от назойливого насекомого,
— и вновь принялся за работу, старательно полоша в ручье, оттирая песком, вновь прополаскивая и выкручивая одну вещь за другой.
Топот приблизился.
Из— за поворота показалась тележка о двух колесах, влекомая упитанным осликом. В тележке, под оранжевым зонтом с торчащими во все стороны краями спиц, восседал толстяк, облаченный в парадные одеяния. Даже оплечье, накинутое поверх рясы цвета шафрана -такие оплечья меж бритоголовыми именуются «кэса», — было едва ли не щегольски украшено тройным шнуром.
Бонза Хага, один из священников храма Кокодзи.
«Небось свадебный обряд провести пригласили, вот он и вырядился павлином, — подумал послушник, мельком взглянув на бонзу. — А заночует, вне сомнений, в обители при храме Дзюни-сама — там всегда собираются такие же чревоугодники и развратники, как и сам Хага!»
И наклонился еще ниже, чтобы толстяк в повозке не углядел его лица.
Не то чтобы послушник шарахался от женщин или не любил вкусно поесть, предпочитая сушеных цикад лакомому сугияки — мясу, поджаренному особым образом в ящичке из ароматной криптомерии. Просто, принимая послух, он представлял себе жизнь священников несколько иначе…
Углядев занятого стиркой послушника, бонза придержал поводья, и ослик охотно остановился.
— Закончишь стирать — не забудь подмести в храме и заменить свечи перед Буддой Амидой! — строго напомнил Хага, ощупывая взглядом склонившуюся над ручьем фигуру.
Послушник, обернувшись, молча поклонился. Бонза еще раз оглядел его с ног до головы; не удержался, снова наскоро обшарил липкими глазками, прикусил губу. Хлестнул ослика вожжами — пожалуй, сильнее, чем следовало бы. Ослик недовольно взбрыкнул, однако тронулся с места и затрусил дальше, увлекая за собой повозку с толстым бонзой.
Священник не видел, как мгновенно затвердело, пошло трещинами преждевременных морщин лицо послушника, обращенное ему вслед. Так ветер гонит рябь по осеннему озеру, нахлобучивает волну на волну — и вот: стихли порывы, ушла хмурая зыбь, постепенно возвращая озерной глади прежнее спокойствие.
Чужие похоть, высокомерие и досада, запертые до поры в темнице обстоятельств, с неохотой отступили.
На время.
Послушник глубоко вздохнул, ожесточенно выкрутил холщовую рубаху, словно вымещая на ней зло; бросил рубаху в корзину.
И почти сразу надтреснутый звук гонга возвестил о приближении вечерней трапезы.
…Мотоеси подхватил корзину с мокрым бельем и споро зашагал по направлению к обшей трапезной.
Впрочем, уже почти два года, как никто не называл его старым именем: приняв послух в «Озерной обители» — храме Кокодзи близ окраины Сакаи, — юноша получил новое имя.
Ваби — «Возвышенное одиночество».
О, если бы это имя еще и оказалось пророческим!…
2
К трапезной, дробно стуча деревянными гэта, спешило все население маленькой обители: двое бонз (настоятель храма небось был уже внутри, а Хага уехал в город), троица служек (двое — совсем еще юнцы, третий же, напротив, почтенного вида старец) и послушники: Мотоеси (вернее, теперь — Ваби) со своим одногодком по имени Сокусин.
К трапезе «Опоры Закона» спешили так, как никогда не спешили на молитву, медитацию иди прополку сорняков на огородах.
Не так себе все это представлял Мотоеси, с трепетом надежды переступая порог Кокодзи, совсем не так! Уединение и изучение святых сутр, искренние молитвы и медитации, головоломные коаны и беседы с мудрым Наставником; ну и, конечно, работа — не без того!