Нора Баржес
Шрифт:
Паша, сколько километров от Москвы до этого Города?
Ты выкрала у меня купленную вещь, – тихо, до конца не доверившись никакой из интонаций, произнес он. – Воровать плохо.
А знаешь, что ты у меня украл? – спросила она ледяным голосом.
Ладно, пошел паковаться назад, – выдохнул он.
А что, – парировала она молниеносно своим очень ровным и тихим в критических ситуациях низким голосом, – что ты можешь сделать такого в Москве, чего не можешь сделать здесь? Бросить меня? Наводнить дом в отместку мне блудницами? Геями? Предаться безрассудному саморазрушению,
Он глянул на нее, громко вздохнул, подошел к окну, посмотрел вниз на уютное свечение кафе на углу, на быстро шныряющих по улице аборигенов с поднятыми воротничками, на припарковавшееся у подъезда такси с рекламой какой-то оперетты на боку.
А ведь ты, как всегда, права, – улыбнулся он, – надо действовать сейчас. Мы, как и собирались, уедем через неделю, но только погуляем порознь! Благородный и мудрый план!
Он присвистнул, цокнул зубом, радостно заходил по комнате.
Я действительно всегда права, – вздохнула Нора, закурив мужские сигареты из сигарной крошки. – Я так и знала, что ты так поступишь.
Он ненавидел эти «я так и знала», он чувствовал от этих слов нервный зуд по всему телу, но он был окрылен внезапным чувством освобождения и легкости. Он, казалось, больше никак не зависел от этой всепроникающей и тяжелой, как дым мужских сигарет, женщины. Он словно сбросил ее с себя и полетел, полетел…
Парки Ее Величества простирались у него под ногами. Он летел над ними, размахивая полами плаща и концами гигантского полосатого шарфа, как человекообразный пеликан, у которого розовый зоб полон первосортных свежих икринок.
Он был богат уловом.
Он пил кофе и горячий шоколад из стаканчиков с рифленой защитой для чувствительных к ожогам человеческим пальчиков, он звонил по телефону – сначала дочери Анюте, которой послал горячий, как этот шоколад, папин привет; потом набрал художника Петра Кремера, который по-прежнему писал пейзажи то в Испании, то в Италии; потом Майклу – надежному до тупости партнеру в общих коммерческих делах.
Анюта заверила, что папу очень любит.
Петр Кремер сказал, что катается на лыжах во Франции и подъедет через пару дней повидаться со старым другом, а заодно – может быть – кто знает – наконец-то намалевать его портрет.
Друг Майкл сказал примерно о том же – праздники, контора закрыта, подъедет кое-что обсудить-решить и прочее.
Он был доволен такой перспективой. Хорошая компания, веселые деньки.
Соорудив себе ближайший week, он принялся за непосредственно лежащий под его ногами, как и парк Ее Величества, день. Он подобрал его, разглядел: миленький, кругленький, ясненький, несмотря на собирающийся, по обыкновению, к вечеру дождь и порывистый ветер, и зябкость, забирающуюся за пазуху.
Он сел в ресторанчике на узкой улице, заказал равиоли, за соседним столиком студентка в брекетах уверено прихлебывала из огромного стакана ледяную кока-колу.
Он дошел уже по темным улицам до ласково мигавшего днем, а теперь совсем откровенно подмигивающего кафе на углу, где белый, пастозный, слюнявый парень с водянистыми, как обезжиренное молоко, глазами говорил ему об «этой суке», которая «все у него забрала», а другой, в вязаной шапочке, странно подпрыгивающий на пружинящей подметке экс-замшевых кед, толковал примерно о том же, но с вариацией – он вытянул ее из дерьма, а она его в него втолкнула.
Разговоры зрелых мужчин всегда об этом, – подытожил Павел, запивая каждый поворот мысли рассказчиков доброй пинтой пива.
Он напился, сначала средне, потом очень, потом страшно.
Он плакался им по очереди, откровенничал, материл российских казнокрадов, людей – сплошь тупиц, друзей – сплошь попрошаек – и, наконец, ее, вымотавшую душу, связавшую своим страданием, бесчувственную, вымороченную, пренебрегающую и, главное, неблагодарную.
Его привели домой. Она дала за это денег. Раздела, доволокла до кровати, поставила рядом на тумбочке стакан с водой. Все это молча, впрочем, как обычно, молча.
Он что-то мычал про чайку, про бессмысленность повторения пройденного, но она никак не реагировала, спокойно, холодно, профессионально исполнила выверенные движения с пуговицами, молниями, шнурками, как ассистент патологоанатома, как еврейская жена с пьяным русским мужем.
Она очень намучилась в этот день. Темные мысли под смуглой кожей. Она звонила Риточке и то не могла дозвониться, то та не могла разговаривать, потом она слышала звон ее голоса, переливы ее смеха, заверения, что та скучает, изящные зарисовки ситуаций – пейзажи, портреты, что пронеслись мимо нее или сквозь нее за этот день.
Она, как всегда, долго лежала под пледом на диване в гостиной, куда и пошла сейчас спать, очень много курила. Звонила маме, опять почти плакала от беспомощности и жалости к родителям. Мельком, вскользь говорила с дочерью, как всегда, задав ей слишком много неудобных вопросов. Но главное, конечно – чтение: она обожала книги, она упивалась ими, в этот день она проглотила с потрохами прекрасное повествование о некоем пианисте, приехавшем на концерт, который он не помнил, как назначил, и с ним стало приключаться разное необъяснимое, яркое, не-его. К вечеру она хрустнула корешком, проглотила окончательно, облизнулась и заурчала бы надолго, если бы не вспомнила о так заурядно загулявшем муже и дурацкой жизни последних месяцев, которую совсем не понимала, за что очень винилась и перед собой, и перед «всеми близкими».