Нора Баржес
Шрифт:
Нора ей, как и очень много кем и чем, брезговала. В ссорах иногда называла «твоя одесская мамаша». Но обычно – не замечала, не удостаивала, не реагировала.
Ему снилось, что он приходит в их одесский дом, где он вырос, обнимает мать, говорит ей: «Хочешь, я останусь с тобой, отремонтирую тебе дом», они идут по комнатам, и он видит в квартире много-много чужих вещей, спрашивает о них, но мать как будто не знает ответа, пожимает плечами, удивляется: «Чьи они, не знаю, странно, странно».
Он чувствовал холод, подвох, просыпался, пялился глазами в темноту, окидывал гостиную, где он спал, взглядом, вдруг ему казалось, что все это сон,
В другой раз ему снилась мертвая мама, в том платье, в котором ее хоронили, с брошью, что Нора, желая сделать как лучше, нацепила ей на лацкан пиджачка, надетого поверх платья.
Она лежала на какой-то свалке, среди ужасных трупов, голые желтые пятки все время утыкались ему в глаза, и он никак не мог похоронить ее. Он бегал, искал каких-то людей, звонил, просил, ему была нужна машина, телега, появлялись нелепые похоронные рабочие, он сначала их просил о чем-то, потом в раздражении орал, плакал от отчаянья, что не может похоронить мать в таком красивом наряде с брошкой.
Его разбудила Нора. Нейтрально. Она была мастером делать все нейтрально, никак, не придерешься.
Мы улетаем через три часа. Пожалуйста, вставай, собирайся и не забудь заказать такси.
Уходя, он как будто последний раз глянул на эту квартиру. Она была памятником чему-то важному, и он догадывался чему: их последнему с Норой совместному путешествию.
Они молча сели в такси, молча доехали до аэропорта.
Перед вылетом он вернул ей телефон, за ненадобностью, и правда: вещь для него оказалась бессмысленной. Он все понял сам. Он так и сказал ей перед вылетом. «Я все понял сам. Чтобы понять, подглядывать не нужно».
Ну и славно, – спокойно ответила она и, конечно, не спросила, что именно он понял.
Не дождавшись вопроса, он, как всегда, не выдержал и сказал сам:
Я понял, что ты предала меня, и мы больше не вместе.
Как знаешь, – спокойно сказала Нора и с таким недоразумением пожала плечами, что ему сделалось не по себе.
В самолете, когда прошел первый страх после взлета, она невозмутимо, так, как будто не было этого его ответа, спросила после двух крупных глотков минералки без газа:
Так зачем ты испортил мне поездку в Другой Город?
В нем в одну секунду вспыхнуло множество ответов и множество ответных чувств, он был готов даже ударить ее, несмотря на головокружительные маневры ковра-самолета, но потом вспомнил, что однажды, отменно отмучавшись от как бы презрения и равнодушия к его душераздирающим страданиям по ее поводу, он решил все же не считать ее садисткой, а считать просто «другой», «чувствующей иначе».
Она действительно была очень строга и умела быть в этом непоколебимой. Ее напряженный голос с безжалостным вопросом мог повиснуть в воздухе такой гигантской загогулиной, что никто не объехал бы его ни на какой козе. На фоне этой строгости ее улыбка или смягченный тон вызывали в окружающих людях чувство благодарности и блаженства. И даже на работе, когда вдруг на белом и изможденном работой лице вдруг проступала улыбка, а в голосе и самих словах проглядывал намек на теплоту, совершенно чуждые ей кладовщики и заведующие техчастью, не говоря уже об убеленных сединой экспертах и научных сотрудниках с ленцой, были готовы, да что там – горели желанием, прямо в эту минуту отдать за нее жизнь или признаться ей в главнейшем за всю жизнь чувстве.
Очень часто люди практически посторонние
Ощущение избранности кружило случайным счастливцам головы, как и иллюзия, что они прорвались туда, куда не ступала нога человека – в ее сердце, в те заповедные края ее души, где обитала теплота и как будто искреннее восхищение другими. Это был мираж.
Но она никогда не пользовалась этим пошло. Она выслушивала клятвы и признания с выражением недоумения и умиления одновременно, извлекая из подобных ситуаций единственное – специальный кальций для царственности осанки. У нее была свита восхищенных обожателей, до которой она изредка дотрагивалась снисхождением, чтобы осязание окончательно не покидало ее обычно стиснутых в кулак пальцев.
То в Москве проездом оказывался нобелевский технарь, который вздыхал по ней еще со времен ситцевого цветастого сарафана и назвавший ее именем синхрофазотрон. Она внимательно ужинала с ним в дорогом ресторане за белой скатертью, глотала осторожно зеленый чай, улыбалась под лейтмотив философских притч о любви и расстоянии, времени и душе.
То отнюдь не ученый, а биржевой игрок, выходец с Ленинского проспекта, присылал ей страстный и-мэйл, а следом – тончайшие платиновые часики с трепетными стрелками, в ореховой коробке. Она выслушивала его дурновкусные исповеди и псевдострастные сетования «что не сумел» в длинном и неприличном, как сигара, «Линкольне», который отчего-то должен был перевозить его в этой командировке по узким московским улочкам, забитым пробками и зимним туманом.
Она царственно радовалась подаркам и говорила спокойные умные фразы, вечные и прозрачные, от которых и технарь, и игрок заряжались страстью к емейлам и факсам и благодарили за озарения, «которые помогли».
Она не любила бедных и в этом смысле не любила встреч со своими однокурсниками, многие из которых боготворили ее, но любила молодых, взгляд которых обжигал и щекотал ей лицо, как ветер из экстремальных широт. С ними она царила особенно старательно, обожая набрасывать абрис их окрыления и, если впоследствии начинался полет, также встречалась в кафешках и забегаловках, заменяя некачественный зеленый чай на кипяток, а плохую еду – на обычное крошение серого хлеба, чтобы имитировать соучастие в действии под названием «дружеский ужин».
Помимо строгости, царственность ее обреталась также в умении не замечать всего того, что было недостойно ее внимания, даже если речь шла о болезненных и неприятных обстоятельствах.
Он знал и всегда бесился от этого качества.
Что она сейчас хочет? Показать, что пренебрегает его попытками порвать с ней, как недостойными не то что уважения, а простого внимания. Показать, что его гульба с Майклом, которая не то что не скрывалась, а демонстрировалась ей, ни капли не задела ее? Что ее не волнует ни пьянство, ни разгул, ни измена, ни перспектива лишиться его? Ее не волнует, что он так терзается, пьет, разрушает себя из-за нее, он, уже немолодой, с плохой наследственностью, рвущий живот на работе ради нее и ее бессмысленных кож, сытой возможности умничать и вот так вот хлопать глазами?!