Нора Баржес
Шрифт:
Ну что ты, Норочка, это ведь все такой кайф.
Они вышли на холодную набережную за полночь, Риточка отвезла Нору домой, и они еще долго сидели в машине около подъезда.
Ты не боишься, что нас увидит твой красавец-муж? – хихикнула Риточка.
Они держались за руки, потом страстно обнялись и долго еще шептались.
Ты напишешь мне перед сном? – спросила Нора.
Конечно.
Павел ждал ее на кухне.
Почему под окнами? – спокойно спросил он.
О чем ты? – удивилась Нора.
Ты психически больна, – спокойно проговорил Павел, – я лишу тебя родительских прав.
Нора сделала вид, что не расслышала.
Как время-то провела? – ернически выкрикнул он ей вслед.
И правда, – подумала Нора, – что же мы делали с Риточкой последние
Как ни старалась она вспомнить, она не помнила.
Эти дни он жил странно. Как будто отчего-то грустил, но, поскольку грусть не была ему свойственна, он воспринимал это состояние то как начало гриппа, то как начало гипертонии, то как проявление плохого пищеварения. При его отменном здоровье – главной гордости покойной мамы Розы – мысли о начале болезни вызывали в нем панику, близкую к помешательству. Он пил шипучие, пахнущие лимоном горячие растворы, травы от желудка, он изучал симптомы и проявления тайного недуга, даже не догадываясь о том, что это заурядная, просто неведомая ему доселе грусть, случающаяся у мужчин после сорока от плохого прогноза относительно какой-нибудь важного обстоятельства.
Однажды он даже заподозрил, что болен страшно. Открыл утром глаза, оглядел люстру из венецианского стекла, книжные полки – уже полгода он изредка ночевал в кабинете на диване. Что-то кольнуло в боку, потом в животе. Он потрогал свой голый живот, попытался согнуть ногу в колене и почему-то не смог. С трудом он сел на край дивана. Уставился в круги, что стали расплываться перед глазами, помотал закружившейся головой.
Показалось, что какие-то чудовища проросли и зашевелились в нем. Темные, скользкие, гадкие. Они хозяйничали внутри его тонкой оболочки, как в страшенной голливудской фильме, и он ощутил, сидя тогда на краешке, что для того и живет, таская ноги по белу свету, чтобы кормить их собой. Теперь уж они точно дожрут его без остатка, и так случится из-за Норы, которая, приглядитесь, и есть одно из этих чудовищ – такая скользкая змейка внутри. Она больнее всего жалит – то в прекрасную нежную почку, то в алое сердце, то в зеленую селезенку.
Он просыпался рано, так случалось с ним всегда, когда внутри шла неслышная напряженная работа главных шестерней. «Так – не так, так – не так», – тикали невидимые часы внутри него, обкатывая какой-то до конца не ведомый ему самому план. Что с Анютой? Отправить ее к Кремерам в Италию? Нина извлечет ей мозг занудством, Петр намусорит в ее душе чудачествами творческого человека. Станет есть яйца вместе со скорлупой или вращать по-совиному глазами.
Но главное даже не в этом. Что он ответит ей, когда впоследствии – а этот момент настанет обязательно – дочка станет попрекать его, винить, что в решительный момент жизни он отдал ее чужим людям?
Буквально: «Когда ты был мне больше всего нужен, ты отправил меня жить к чужим людям. Так чего же ты теперь хочешь от меня???» Он не хотел быть виноватым отцом. Неряшливым папашей. Он хотел быть блестящим родителем, сиять отцовством, как сияют могуществом, полнотой власти, богатством, скопленным за жизнь. А Нора? Как наказать ее? Не разбираться, а наказать?
Он боялся своего здоровья, черных дыр внутри себя, куда могла заползти гадина, и решал задачки. Наказать Нору, не затронув Ани. Если он обозначит другую женщину, это ударит по Ане, ей хватит и нориных выкрутасов. Может быть, принести ей какую-то иную боль? Оклеветать на работе, опорочить профессиональную репутацию? В предрассветной мгле он беспомощно грезил о том, как могущественный коллекционер в подозрении станет пытать ее скальпелем в сумрачном подземелье своей резиденции. Его охранники довершат дело, его пресс-аташе ославит ее до конца дней перед газетами и журналами, где будут печататься крупные фотографии «плохой Норы». Его советчики порекомендуют ему яд для Норы, его любовница выдерет ей патлы и ударит шпилькой в карий с синими подтеками глаз. Так он ненавидел
После таких мыслей он был раздражителен и сварлив все утро, словно прибавлял себе десяток лет. Он проклинал свой послушный автомобиль за то, что тот не слишком проворно распахивал промерзшую дверцу, он ненавидел кофеварку за то, что она слишком услужливо шипела, выдыхая ароматный пар. Он отчитывал секретаршу за то, что она, подавая документы, смотрит или не смотрит ему в глаза, управляющих – за то, что они нерасторопно и тугоумно управляют серыми, как осенний туман, учеными, без мозга и воображения в черепах.
С Норой он виделся мельком и зло. Вот они сталкиваются утром в кухне, она курит и пьет чай. Он выходит в халате, нажимает на кнопку лебезящей кофеварки. Опрокидывает чашку. Она не реагирует. Он выходит на работу, галстук, костюм, портфель ищет, забывает, мнет, роняет, а она идет в ванную комнату, словно по красной ковровой дорожке каннского фестиваля, не видя никого и только щурясь от слишком яркого света аккредитованных вспышек. Он отпускает недовольную реплику. Она автоматическим движением поправляет ему что-нибудь из одежды. Он морщится. Кто-то звонит ей на городской телефон вечером, он берет трубку. Потом кричит злобно, подзывает, зная, что она очень не любит такие манеры. Она заходит к нему в кабинет с вопросом, он не отрывает головы от газеты.
Они враги.
У них война.
Он сидел в своем просторном кабинете с окнами на старинную узкобедрую, рахитичную улочку, на стене маялся маятник, на столе песочные часы пересыпали из пустого в порожнее. Он думал, не приласкать ли новую кареглазую помощницу, горячее, чем надо, благодарил ее за принесенный кофе, он нажимал кнопки на карманном телефоне, на плоской клавиатуре, на брелоке, на кодовом замке сейфа, двери при выходе. Он разговаривал с летающими людьми: кто-то только что это сделал, кто-то вот-вот взмахнет крыльями, надо успеть, сплести обстоятельства из, выпутаться из них, жизнь запружена событиями, эти люди-птицы окружают его, кружат над ним… Он кого-то ловит, кто-то ловит его, звонками, посланиями, переданными словами.
Иногда он думал: а в чем смысл перелетов этих усталых и важных людей? Он давно научился иронично рассуждать, копируя Нору. Но эта ирония не помогала ему находить ответ, то есть он его давно нашел, но ответ почему-то все время терялся среди других ответов, пропадал куда-то, скрывался от глаз.
Он, этот ответ, звучал так: «Люди-птицы не совершают ничего путного, летать – это форма, но не содержание их жизни, а такая форма не вмещает никакого содержания».
«Может быть, смысл в траектории полета? – рассуждал он, ерзая в своем начальственном кожаном кресте уставшей попкой. – Может быть, я – заурядный муравей, и я не могу оценить с земли красоты траектории и смысла пересечений траекторий? Как же тогда я могу позаботиться о непрерывности Чайки?»
Он держал над головой большую картину, своего рода «двадцать девятый вал», он положил на пол кабинета дорогой персидский ковер и, не имея ввиду ничего плохого, топтал его ногами, он предлагал присаживаться на его неземные кресла и пригубливать из тончайших бокалов вино, коньяк или из таких же чашек – чай, собранный детскими ручками китайских рабынь. Они, люди-птицы, говорили за этим чаем или в промежутке между глотками старого, бурого, как больная кровь, вина. Они употребляли слова о незамерзайке или жидкости для разморозки замков, как в иные времена великие полководцы рассуждали о судьбах покоренных народов. Они бледнели и учащали сердечный ритм, когда за этим разговором случалось недопонимание, они теребили себя за галстуки и сверкали циферблатами своих часов, напыщенно шевелили усами, когда кому-то из собеседников случалось не разглядеть глубинного смысла новых дрожжей или протирки для поверхностей с запахом ландыша.