Нора Баржес
Шрифт:
Они с Павлом очень редко совпадали в оценках.
Такие совпадения могли случаться только в результате арифметических погрешностей Высшего Разума, устающего думать за всех.
Нора немного допускала его до себя.
Она молча и безучастно принимала его объятия и полудетское ласкание, демонстрируя озабоченность только своим карманным телефоном, возможностью получить послание или звонок от Риты, в которой ощущала нужду. Павел ранился об эту ее сосредоточенность на собственных переживаниях и утаскивался, раненный, восвояси, всякий раз преобразуя боль в ненависть.
Простым
В этих женщинах, что он использовал в качестве тестеров, его многое изумляло.
Во-первых, их искренняя нежность к нему, как будто бы давно выстраданная. Каждая их них: и электрическая леди, и бухгалтерша, и секретарша, и чужая жена, о соблазнении которой он вообще предпочитал не вспоминать, говорили ему, как давно восхищались им, жалели его из-за очевидной неприкаянности и недолюбленности.
Во-вторых, это были женщины, напичканные историями-невидимками. Он зажигал их, как лампочки, вместе с их прошлым, настоящим, а иногда и будущим. Он не просто совершал с ними соития на работе, в номере отеля, в их домах, наполненных чужими прошлыми и нынешними жизнями, но он невольно запускал в них, дотрагиваясь до какой-то точки внутри, программы воспоминаний, страданий и надежд. Женщины ждали чуда. Женщины хотели ласки. Женщины сразу беременели новыми обстоятельствами и страдали от того, что эти новые обстоятельства не наступали. Но кто был тот повар, что так плохо приготовил их? Под какое негурманское небо их приправляли и под какой луженый желудок их обжаривали во второсортном масле?
Он помнил события, связанные с жизнью каждой из них, был в курсе про позавчера и послезавтра, знал в подробностях про контрольную сына или грядущую кастрацию сиамского кота. Но он умел не только включать, но и выключать их, делать невидимыми.
После сверки ощущений с Норой, после врачевания сочащихся алой кровушкой душевных синячков, он дергал за рубильник, и фигуры начинали таять. Коты с неотрезанными гениталиями растворялись в воздухе, не оставив на прощание даже легендарной улыбки, сыновья, перепутываясь с дочерьми, не возвращались с контрольных работ, и все это вместе катилось в тартарары, туда, где находится все отвергнутое, фальшивое, придуманное на скорую руку безмозглым органом под названием «рваная душа».
То, что Павел загулял, Валя заметила сразу. По следу от губной помады на сорочке, по упаковке презервативов в кармане пиджака, по портсигару с надписью «Возьми и зажги» на столе. У нее болело сердце за Анюту: мать спятила, отец загулял, что будет-то с беднягой? В тайне от всех на протяжении своих длинных и тягомотных дней за хозяйством она поднималась с Галине Степановне, относила ей кое-что из еды, остатки, они чаевничали, чем Бог послал, и, заливая за воротник, изливали друг другу душу: Валя – о селе, о родственниках, о нищете и горе, об Анечке и ее бедовых родителях, а Галина Степановна – о настоящих людях, о доблестной авиации, о женихе своем, разбившемся при испытаниях, о гибели до срока целой страны и целого народа. Выслушав последние новости о загулах и аморальности Валиных хозяев, Галина Степановна, закусив водочку
Ах, если бы конец, – отчего-то мудро вздохнула Валя.
Да как же такое возможно, Заюша? – Нора старалась говорить спокойно, даже нежно, хотя в груди у нее пекло. – Да, может, они ошиблись? Они часто ошибаются: диагностика шагнула вперед, а врачи никуда не пошли. Вот такая раскоординация!
Норина еще институтская подруга Зина, про прозвищу Заюша, с которой они много миллиардов раз интерпретировали жизнь, позвонила ей и рассказала, что у нее женский рак. Да, типичный для женщин после сорока, да, такой заурядный, с таким высоким процентом излечения. Она позвонила Норе первой, потому что Нора была твердая, мудрая, все знающая, настрадавшаяся от врачей и болезней.
Они говорили о растаявшей сексуальности, не в ней ли причина? Мы виноваты, что сами не разжигаем в себе любовь и от этого наполняемся испорченными органами, которые, как червивые яблоки, передают дурную эстафету друг другу.
Заюша плакала. Нору пекло изнутри, но она по-прежнему спокойным, очень скучным голосом говорила дело – не надо тянуть, она сама поедет познакомиться с врачом, надо быть внутренне очень чистой, покорной и прозрачной, звенеть, как капель, и тогда доктору будет легко отрезать, потому что он хорошо будет видеть, где кромсать.
Отнимут грудь, – плакала Заюша, – мне страшно умереть и страшно до этого оказаться уродиной с искалеченным телом.
Нора плакала полдня. Она собирала Анюту в Италию, но ей до этого было мало дела. Она периодически выбегала из дома на встречу с какими-то жадными накопителями полотен, перекупщиками картин, питающимися старушечьим зловонным барахлом, коммерсантами, алчущими сварганить фамильное гнездо из обломков чужих особняков и жизней. Вот такая причудливая выдалась неделя перед Анютиным отъездом, но Нора все время плакала, ловя на себе всеобщий изумленный и растроганный взгляд.
А если Заюша умрет, что это будет означать?
Она много раз пережила это как видение, плакала в одну ночь до рвоты, а под утро у нее сделался жар, и из тела, длинного, темного, худощавого, отовсюду, откуда только можно, полилась кровь.
Она не сказала никому.
Он, конечно, все заметил, но не спросил у нее и на этот раз совсем не посочувствовал, показно беспокоясь за дочь, которая оказалась, как сказала бы его покойная Розочка, между двух огней.
Нора была в бреду почти сутки. Не обращаясь ни к кому за помощью, не нуждаясь ни в чьем участии.
Прости меня, девочка, что у тебя такая нескладная мать, – шептала она сквозь жар Анюте, которая была в душе только рада такой свободе и бесконтрольности перед отъездом.
Норе в лихорадке мерещилось, что стены дома стали прозрачными, и в квартиры пришли какие-то люди, может быть, прежние жильцы. В их квартире расположилась семья инженера, строящего мосты. Он сидит в чистой сорочке за обеденным столом, а его жена наливает ему бульон с клецками, а налив обнимает его со спины, застыв с выражением советского счастья на советском лице.