Норма
Шрифт:
— Стоять! — одними губами говорит Виктор Терентич, осторожно приближаясь к собакам и через мгновенье останавливается, выдыхая:
— Пилль!
Дик и Мальва бросаются в куст и он взрывается хлопаньем крыльев: толстая кургузая тетерка свечей подымается вверх, молодые веером разлетаются прочь.
Антон ловит одного из молодых на планку ружья, отчетливо видя его ослепительно белые подкрылья и рвет спуск.
Гремят, сливаясь, три выстрела и через секунду снова три.
Тетерка делает кульбит в воздухе и имеете с отстреленным крылом и стайкой вышибленных перьев
В ушах звенит, дым стелется над поляной.
Антон разламывает ружье, вытаскивая гильзы. Курясь дымом, они падают к ногам.
— Ну вот, елочки точеные, — Виктор Терентич быстро перезаряжает и громко захлопывает затвор.
Отец, улыбаясь и щурясь сквозь пенсне, вытаскивает ножом плотно засевшую гильзу.
Вдруг собаки поднимают черныша чуть поодаль, ближе к березняку.
Он летит низом, сочно хлопая тяжелыми крыльями, сверкая на солнце иссиня-черной лирой.
Антон вскидывает ружье, чувствуя, что не видит ничего, кроме этих огромных крыльев, и стреляет.
Гремит его дуплет, слева вторит зауэр Пастухова, но черныш невредимо летит и исчезает в молодых березках.
Отец смеется, вталкивая патроны в гнезда. Виктор Терентич качает головой:
— Да… это вам не мозги пластать…
И тут же кричит на Мальву:
— Какого дьявола без стойки! Ну я тебе задам, собака ты эдакая!
Мальва обиженно машет хвостом.
— Витюш, это Дик сбаламутил, — поправляет пенсне отец, отправляясь на поиски сбитого черныша.
— Такого красавца стравили, — сетует Пастухов и с треском влезает в куст, нагибается над тетеркой.
Антон бежит к своему. Возле тетеревенка вертится Дик, возбужденно обнюхивая его.
— Тубо! — слишком строго прикрикивает возбужденный Антон и Дик отходит, часто дыша, вываливает изо рта розовый язык.
Антон поднимает свой трофей. Птица кажется маленькой по сравнению с той, что была в воздухе. Теплое тельце еще содрогается в последних конвульсиях, перебитая лапка нелепо топорщится, на конце клюва и на голове проступает кровь.
Антон кладет тетеревенка в ягдташ, перезаряжает и направляется к отцу смотреть черныша. Тот еще жив и вяло пошевеливает крыльями в отцовских руках.
Отец прикалывает его ножом через клюв, опускает головой вниз и несет за ноги, широко шагая, придерживая другой рукой ремень висящего на плече ружья.
Пастухов тем временем, стоя в середине куста, встряхивает перед собой тетерку:
— Толстуха-то однако… Смотри, Николай!
— Старка, — кивает головой отец и вопросительно смотрит на Антона. — Ну как, срезал?
— А как же, — нарочито небрежно отвечает Антон, поворачиваясь боком и показывая оттянутый ягдташ.
— Молодцом, — отец кивает, глаза его смотрят тепло и весело, — по чернышу поторопился, наверно?
— Да нет, низко взял, — отговаривается Антон и вешает на плечо ружье, кажущееся ему сейчас легче ореховой палки…
«Да. Все это было… было…»
Солнце давно уже скрылось за укутанным облаками горизонтом, прохладный ветер стих и не теребил больше Антоновы волосы.
Ровный вечерний свет распространился по саду. Казалось, он проистекал от этого белого беспредельного неба, что так свободно и легко висело над увядающими растениями и неподвижно сидящим человеком. Антон наполнил бокал, поднял, коснулся губами холодного темного края.
Водка спокойно и легко прошла через рот и спустя несколько минут к разливающемуся по телу цепенящему теплу добавилась новая волна. Антон посмотрел на потемневшее дно бокала, где осталось немного водки, опрокинул его на ладонь и лизнул.
Водка. Горькая и желанная, обжигающая и бодрящая, крепкая и веселящая. Русская водка. Сколько родного, знакомого и близкого навсегда связалось с этим привкусом!
В нем и зябкий свист метели, и кружащиеся золотые листы, и монотонный перестук вагонных колес, и шумная круговерть свадьбы, и песня, безудержно рвущаяся из груди, и переборы гармони, и молчаливая тризна, и жаркие объятья, и чудачество, и разгул, и забытье, и сбивчивое объяснение в любви и долгий прощальный поцелуй… Антон вздохнул, чувствуя с какой легкостью хмель овладевает уставшим телом.
Отец ничего не пил, кроме водки. В обычные дни он выпивал рюмку за обедом и пару рюмок за ужином. В гостях и во время праздничного застолья он пил больше, но никогда не пьянел в прямом смысле этого слова. Просто щеки его краснели, в глазах появлялся тепловатый блеск, худощавое тело расслаблялось, становясь более подвижным, движения рук убыстрялись, убыстрялась и речь. Отец начинал говорить длинными емкими фразами, в которых с еще большей отчетливостью сквозили острота ума и четкая направленность мысли.
После той охоты обедали поздно — часа в четыре. Стол, как обычно с приездом гостей, вынесли в сад под старую яблоню.
Солнце припекало, дотягиваясь горячими лучами сквозь яблоневую листву.
Отец, сидящий за столом в просторной голубой рубахе, наполнил три узкие хрустальные рюмки. Через минуту они сошлись, прозвенев так, как звенят рюмки не в доме, а на природе — коротко и ясно.
Антон чуть пригубил. Отец и Виктор Терентич выпили до дна, потянулись к закуске.
Стол был прелестным: на сероватой льняной скатерти в центре стояла синяя вазочка с собранными Пастуховым васильками, рядом с ней — николаевский штоф, корзинка с домашним хлебом, тарелки с огурцами, помидорами, солеными грибами, ветчиной, редиской. А с края, на липовой дощечке — объёмистая деревянная супница, из-под расписной крышки которой пробивался пряный запах домашней лапши с гусиными потрохами.
Не было ни ветра, ни даже слабого ветерка: плодовые деревья, кусты, трава — все стояло неподвижно, облитое жаркими лучами.
Отец и Пастухов вели один из своих неторопливых повседневных разговоров. Они говорили о крещении русских городов.
— И все-таки, Николай, по-моему, Новгород крестили на год позже. В восемьдесят девятом, — убежденно проговорил Виктор Терентич, уверенно орудуя ножом и вилкой.
Отец отрицательно покачал головой:
— Нет. В тот же год. Вместе с Киевом. В восемьдесят восьмом.